— Вы не обращайте на него внимания, — любезно подсказал дурачок. — Он как с нами встретился, так умом повредился. Не смог душой вместить, что воскресение мертвых и жизнь будущего века бывают... Товарищ убийца, а я вот вас все спросить хотел, да не мог. Можно? Вам не страшно после всей грязи? После смертей, жути, расстрелов, голода... Не страшно, когда кошки кишки человеческие жрут, а человеки — кошек? Я вот на это поглядел и голос потерял, а вы? Да еще так хорохоритесь: мир перестроим, долой провизоров! Самим не жутко?
Чекист щупал землю в поисках очков.
— Рошке, вас спрашивают! — Мезенцеву было интересно послушать ответ.
— Смерть? Жуть? — пробормотал немец. — А что вас так напугало? Ведь человек так устроен: когда не со мной — тогда и не страшно.
Мужики согласно закивали. Ганна убрала с его лба прядку. От ногтя остался нежный розовый след. У Мезенцева заныло под ложечкой. Он достал ее из грязной обмотки: сапоги ведь потерял, а вот ложка прилипла. Комиссар повертел ее в руках и брезгливо выбросил во тьму. Муть с удовольствием проглотила столовый прибор.
Мезенцев поежился и недовольно пробурчал:
— Почему дурачок человеческим голосом разговаривает?
— А потому что он не дурачок, — ответил дурачок.
— Наоборот, — вздохнула Ганна, — слишком много узнал, вот и спятил.
— Как же ты умерла? — Комиссар перевел взгляд на женщину. — Не...
— Нет, не ты. Они. — Ганна указала на сидевших у костра мужиков.
— Они?
— Когда я бежала из Самары в Тамбовскую губернию, то на одной из дорог меня окружили зеленые. Бандиты, как вы их называете. Я сначала обрадовалась, что не большевики, но... и они обрадовались. Насильничали гуртом — во главе с атаманом, что вас разбил. Оттого и померла.
— Отчего?
— От потери крови. Все жидкости дитю отдала.
По рукам, от одного отца к другому, Мезенцеву передали сверток. Там лежало мертвое, синее, бескровное дитя.
— А ребенок что, мой? — спросил он с надеждой.
Дурачок прыснул в кулачок. Гена смеялся долго и совсем не зло. Наконец он отер слезы и прошептал сквозь смех:
— Ну ты и дурень, комиссар! Да кто ж разберет, чей ребенок? Тебе ж сказали: любили гуртом! — Затем Гена взял дитя на руки и проворковал: — Младенцы так мило гулят. Откуда же потом негодяи берутся?
— До сих пор любишь меня? — спросила Ганна.
Она изменилась. Она походила на две иголки, сложенные ушками — вверх тоненько и вниз тоненько. На белом лице мерцали разноцветные глаза. Мезенцев вдруг понял, что эта женщина давно не интересует его. Что он полностью к ней перегорел. Он любил ее, потому что ему не хватало любви на войне и в революции, не хватало во всем, чем он занимался. Он думал, что если снова заполучит Ганну, то заполучит и радость. Однако дело было не в Ганне. И уж точно не в нем самом. Просто Мезенцева жизнь не радовала. Ему хотелось великих свершений, хотелось сбросить каждого Колчака в Байкал да затопить Китай. А каждого Врангеля — в Черное море, чтобы погнать рабочую волну на Балканы и Константинополь. Комиссару часто снился сон, как он стоит на обрыве, нависающем над зловонным, закопченным городом. С круч вниз устремляется волна, но разбивается о высокие черные стены. Тогда Мезенцев поворачивается к людям, тоже застывшим у края, и стреляет. Люди падают, из них льется кровь, красной воды становится больше. Волна набирает ход, вновь пытается преодолеть стены, ей не хватает всего чуть-чуть. А люди уже закончились. Тогда Мезенцев не раздумывая подносит пистолет к виску. Через минуту жижа перехлестывает через каменные зубцы, обрушиваясь на дворцы и тюрьмы. Без этой веры Олег Романович никогда бы не осмелился на паревский расстрел.
— Так любишь?
А? Что? Разве об этом спрашивают? Он думал, что с Ганной жизнь заиграет красками. И вот была Ганна. Зато не было любви. Так после года ожидания на елке зажигают гирлянду. А гирлянда почему-то не радует.
— Нет, не люблю. И ты меня не любила, — вздохнул Мезенцев. — Ты была мной очарована. Вы, эсеры, вообще быстро очаровываетесь.
— Я любила, — с жаром возразила Ганна. — Настолько любила, что снова пошла на террор. Меня не хотели принимать обратно, но я вымолила свою бомбу. После того как ты оставил меня, я думала, что я трусиха. Совсем как мой отец. Мне даже представился случай проверить. Я шла зимой по Тамбову. Нужно было доставить бомбу на конспиративную квартиру. Не повезло: на окраине попался городовой. Клацнул, пошел на меня, а я портфель над головой подняла и застыла. Он сразу в сугроб, а я стою как дура. О чем тогда думала? Я думала о тебе. Хотела размозжить портфель с бомбой, чтобы разом покончить и со мной, и с этим городовым: он смешно болтал ножками из сугроба. Однако я так не сделала. Подумала, пусть моя любовь хоть кого-то спасет.
— Просто вы, эсеры, — Мезенцев снова выделил оскорбление, — трусливы. У нас террор массовый, за око рабочего мы вырываем тысячу чужих очей. Там, где мы идем до конца, вы — наполовинку. Эсеры — это большевики наполовину. Вас любят те, кто хочет побаловаться социализмом, но боится быть большевиком...