Очнулся он у паревской церкви. Целое утро за селом гремели орудия. Полз по Змеиному болоту газ. Антоновцы были разгромлены, и молодой фельдшер покорно прибрел на звон колокола. Комиссар стоял на паперти. Высокий, мраморный лоб. Желтые-желтые, совсем не русские волосы. Худой, но не тощий, скорее поджарый, человек-конь, вставший на задние ноги, — круп в галифе покатый, под стать кобуре на поясе. Пришел топтать местных баб, которые, раскрыв рты, смотрели на Мезенцева. Как же хотелось быть на месте комиссара! Костя замечтался, что он обязательно поймает белого коня Антонова, пригнет его долу и нашепчет на ухо верную путь-дорогу. Вот тогда он войдет в Паревку так же, как вошли большевики, и расскажет с паперти не о борьбе с холерой, а про мировую революцию духа. И слушать его будут не бандиты разных цветов и крестьяне, которых они делят, а Бердяев и Луначарский.
Солдаты схватили орущего Гришку. Бандит никогда не нравился Косте. При любой возможности он норовил указать интеллигенту на его беспомощность. Ты, мечтающий Константин, начитался толстых журналов, а реальный народ — это я, шепелявящий Гришка, который дует самогонку, задирает мужичков и тычет удом в каждую зазевавшуюся девку. Я, Гришка, сам себе хозяин: захочу — большевиком себя поставлю, а нет — уйду к их противникам. Однажды на глазах курносой девки Гришка толкнул Костю в навоз. Пусть был он лежалый, давно не плодоносила в селе прямая кишка, зато смех у девки был настоящий. Костя подскочил, сжал в ладони большой сухой кусок, но запустить в Гришку не решился. Тот беззубо осклабился, ожидая причины, по которой можно было бы избить парня. Арина захлопала в ладоши, а Костя сгорбился, выронил кусок навоза и ушел прочь.
— Не дрес-сь, глиста. — Гришка догнал и резко дернул за плечо. — Аринка моя заневестилась, не хочес за нее? Чую, мне на днях амба. Вот к тебе напоследок цепляюсь. Напоминаес одного мозгляка. В тюрьме вместе валандались. О жизни все проповедовал, а сам не знал, как на людях подтереть.
Костя тогда сильно удивился. Вот и сейчас Гришка озадачил эсера признанием:
— И Илюску Клубничкина я убил, потому сто он к моей женсине приставал. А Гриска Селянский никому не позволяет со своими бабами заигрывать!
С содроганием смотрел Костя, как перед смертью выкобенивается Гришка. Подзуживает, смеется. Выходи, Костя, потешь себя, покажи. Я вот смог, а ты? Я перещупал всех дур на деревне, половине мужиков насолил и еще насолить успею, вор и хитрый паря, одним поступком всю твою жизнь похерил. Вспомнил фельдшер, как часто подтрунивал над ним Гришка, как кичился боевыми походами и называл молокососом, да и тут обошел на полголовы — принес себя, рассказовскую суку, в жертву за самарского интеллигента. Ты меня ненавидел, а теперь кайся за это во всей оставшейся жизни. Я за тебя жизнь отдал, тебя не спрашивая. Удовлетворится Мезенцев моей смертью, а вас, мешки драные, не тронет. А? Каково? Съели?
Не помня себя Константин выступил вперед, бросив в лицо комиссару все, что думает. Пусть храбрился Селянский, да только нельзя было оставить о повстанье плохую память. Костин поступок даже комиссар оценил. Однако Гришка почему-то просипел: «Какой же ты, мать твою, дурак». То есть не хотел Гришка быть лучше Кости? Это он от чистоты собой пожертвовал? Не хотел унизить его перед всем селом? А что вообще делал Костя в Паревке?
Действительно, что он, Костя Хлытин, делает в тысяча девятьсот двадцать первом году в селе Паревка? Что? Он делал здесь революцию? Кто может поверить в такую чушь, что революция начинается в селе под названием Паревка? Революция — это Париж, это Петроград, это Берлин! Но Паревка? Что за вздор! Ведь Косте восемнадцать лет — он родился уже в ХХ веке. Мальчику полагалось писать первый роман и подарить Брюсову тетрадку своих стихов. А он здесь, напротив винтовок. Не поэт, не философ, даже не питерец — всего-то фельдшер. Будет ли потомкам дело до какого-то там фельдшера? Ведь они напишут про Антонова, про полководцев, которые его победили, только вспомнят ли мальчика восемнадцати лет, который не смог смолчать этим июльским вечером? Вспомнят генералов, вспомнят комиссаров и всех георгиевских кавалеров, но кто вспомнит кузнеца и мельника, пастуха и извозчика? Ведь Костя не гусарский мальчик с простреленным виском, а всего лишь фельдшер. Кто захочет написать о фельдшере? Костя попытался вспомнить хоть одно стихотворение, где умирал бы не герой с белой улыбкой, а конюх или скорняк. Таких не было. По щеке скатилась слеза: не за себя плакал Костя, а за всех безымянных людей, отпечатавшихся в истории лишь благодаря отчеству убившей их пули.