«Самое трудное в таком лагере — выносить постоянную брань и сквернословие… Ругательства, которыми уголовницы уснащают свою речь, невыносимо грубы и, кажется, что они способны разговаривать друг с другом только самыми грязными и низкими словами. Мы так ненавидели эту ругань, что когда они принимались сквернословить, мы говорили друг другу: „Если бы она умирала около меня, я бы глотка воды ей не дала“»[987]
.Другие пытались изучать блатной жаргон. Еще в 1925 году один соловецкий заключенный опубликовал в лагерном журнале «Соловецкие острова» статью о происхождении ряда слов. Некоторые из них, пишет он, просто-напросто отражают воровскую мораль: о женщинах говорят языком наполовину циничным, наполовину сентиментально-слезливым. Иные слова порождены обстановкой: воры говорят «стучать» в смысле «говорить», потому что в тюрьмах они перестукиваются[988]
. Другой бывший заключенный отмечает, что некоторые слова — «шмон», «мусор», «фраер» — пришли в блатной язык из идиша[989]. Вероятно, это показатель важной роли Одессы в развитии воровской культуры России.Время от времени лагерные руководители пытались бороться с жаргоном. В 1933 году начальники Дмитлага издали приказ, который предписывал принять «соответствующие меры» к тому, чтобы заключенные, охранники и сотрудники лагерной администрации перестали использовать блатные слова, ставшие на тот момент «словами общеупотребительными, не изгоняемыми даже из официальной переписки, докладов, и т. д.»[990]
. Нет никаких свидетельств о том, что приказ оказал какое-либо действие.Настоящие воры не только говорили, но и выглядели по-другому, чем другие зэки. Их диковинные вкусы в одежде, возможно, еще больше, чем жаргон, подчеркивали их принадлежность к особой касте и усиливали их устрашающее воздействие на других заключенных. В 40-е годы, пишет Шаламов, все блатные Колымы носили на шее алюминиевые крестики. Здесь не было религиозного смысла — «это было опознавательным знаком ордена, вроде татуировки».
Моды менялись:
«В двадцатые годы блатные носили технические фуражки, еще ранее — капитанки. В сороковые годы зимой носили они кубанки, подвертывали голенища валенок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники, их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина…»[991]
.Георгий Фельдгун, чья лагерная жизнь тоже пришлась на 40-е, вспоминал:
«Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки („правилки“) виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера: „Не забуду мать родную“, „Нет счастья в жизни“, затем „фикса“ во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь»[992]
.Татуировка, о которой пишут многие, выделяла членов воровского сообщества из общей массы лагерников и показывала место данного вора в этом сообществе. Как пишет один историк лагерной жизни, гомосексуалисты, наркоманы, осужденные за изнасилование и осужденные за убийство татуировались по-разному[993]
. Солженицын конкретизирует: