Читаем ГУЛАГ. Паутина Большого террора полностью

Мы никогда не спрашивали, услыхав про очередной арест, «За что его взяли?», но таких как мы, было немного. Обезумевшие от страха люди задавали друг другу этот вопрос для чистого самоутешения: людей берут за что-то, значит, меня не возьмут, потому что не за что! Они изощрялись, придумывая причины и оправдания для каждого ареста, — «Она ведь действительно контрабандистка», «Он такое себе позволял», «Я сам слышал, как он сказал…» И еще: «Надо было этого ожидать — у него такой ужасный характер», «Мне всегда казалось, что с ним что-то не в порядке», «Это совершенно чужой человек»… Вот почему вопрос: «За что его взяли?» — стал для нас запретным. «За что? — яростно кричала Анна Андреевна, когда кто-нибудь из своих, заразившись общим стилем, задавал этот вопрос. — Как за что? Пора понять, что людей берут ни за что»…

II. Я. Мандельштам.Воспоминания

Анна Ахматова — поэтесса, процитированная выше вдовой поэта, — была и права, и не права. С одной стороны, с середины 20-х годов, когда аппарат советской репрессивной системы сформировался, власть уже не хватала людей на улице и не бросала их в тюрьмы без всяких объяснений: были арест, следствие, суд и приговор. С другой стороны, «преступления», за которые людей арестовывали, судили и приговаривали, были полностью надуманными, а процедуры следствия и суда — абсурдными, даже сюрреалистическими.

Охватывая советскую лагерную систему ретроспективным взглядом, понимаешь, что это была одна из ее специфических черт: большую часть заключенных поставляла в нее судебная машина, пусть и весьма необычная. Евреев в оккупированной нацистами Европе никто не судил и не приговаривал; между тем подавляющее большинство советских лагерников проходило через следствие (пусть оно и было поверхностным) и суд (пусть он и был фарсом), который выносил приговор (пусть это и занимало меньше минуты). Сотрудниками карательных органов, как и надзирателями и лагерным начальством, от которых позднее зависела жизнь арестованного, несомненно, двигала, помимо прочего, убежденность в том, что все делается по закону.

Но повторяю: из того, что репрессивная система была по видимости судебной, не следует, что она была подчинена стройной логике. Наоборот: в 1947 году было не легче, чем в 1917-м, предсказать хоть сколько-нибудь определенно, кого арестуют, а кого нет. Правда, можно было определить, кто находится под угрозой ареста. Выбор жертвы — особенно на гребне террора — отчасти диктовался тем, что человек по той или иной причине попадал в поле зрения «органов»: сосед услышал его рискованную шутку, начальник донес о его «подозрительном» поведении; однако еще более важна была принадлежность к той или иной из категорий населения, которые в тот момент находились под ударом.

Некоторые из этих категорий были более или менее четко очерчены (в конце 20-х — инженеры и специалисты, в 1931-м — «кулаки», во время Второй мировой войны — поляки и прибалтийцы с оккупированных территорий); другие имели очень расплывчатые границы. К примеру, в 30-е и 40-е годы под неизменным подозрением находились граждане других стран и люди, имевшие те или иные связи с заграницей, подлинные или мнимые. Независимо от их поведения им всегда угрожал арест; особенному риску подвергались иностранцы, каким-либо образом выделявшиеся из общей массы. Роберт Робинсон, один из нескольких американских коммунистов негритянского происхождения, поселившихся в Москве в 30-е годы, позднее писал:

«Все известные мне чернокожие, ставшие в начале 30-х советскими гражданами, исчезли из Москвы на протяжении семи лет»[410].

Перейти на страницу:

Похожие книги