— Сэр! — послышался патетический голос то ли с неба, то ли из-под земли, не сам ли Вельзевул пожаловал из ада? — Сэр, ваша карьера закончена!
Вот так! — закончена, и никаких гвоздей. Уже не слоняться по любимым паркам и светским салонам, уже не стоять у мамонтоподобных фигур Генри Мура в галерее Тейт, не гнать автомобиль к чистым пляжам в Брайтоне и прогуливать дитя не в Холланд-парке, где вечная зелень перемешана с вечной тишиной, а в скверах района Сокол.
Вещал Мешок с жареной картошкой, а Небритая Рожа подвывала в тон, усиливая психологический прессинг. Я безмолвно слушал (увы, работала не холодная чекистская голова, а скорее ушедшее к динозаврам сердце), сквозь меня, как в форточке во время урагана, пронеслась целая стая мыслей: какие же прегрешения я совершил на Альбионе?!
Собственно, в то время их еще не накопилось. Ничего лишнего и даже отдаленно антисоветского я не говорил, все подарки от англичан сдавал в резидентуру, четко проводил в жизнь четкую линию партии, боролся с искушениями плоти почище святого Антония, чуть ли не пальцы рубил, как отец Сергий.
— Врешь, как последняя собака! — взвился от ярости Кот. — Корчишь из себя интеллигента и романтика, и нет у тебя совести, чтобы рвануть мундир на груди и признаться в Падении! Да, да, в Падении, недостойном приверженца идей Феликса Эдмундовича…
Как тяжело постоянно находиться под зеленым взглядом честного Чеширского Кота!
Твоя чертовская улыбка
За месяц до роковой встречи с контрразведкой Лондон осчастливила своим визитом советская киноделегация во главе с симпатичным Львом Кулиджановым. Но не он был предметом моего вожделения, а Она («Заиндевевшая в мехах твоя чертовская улыбка…», этот стих уже потом), самая нежная в мире, признанная красавица, яркая звезда на сером небе моей оперативной работы. И рухнули разом, рассыпались на жалкие кирпичики все мои крепости, голова улетела в огненную пропасть, и я, наверное, дал бы фору по пылкости всем влюбленным на Земле.
В условиях злачной заграницы жаркий роман развивался стремительно: охмуряющий Виндзор с буколическими лугами и уютной Темзой, частные галереи с советскими нетрадиционными художниками, изюминками того времени, легкомысленное кабаре «Уиндмилл», а затем щедрый (по меркам советского дипломата-паупера) ужин в полинезийском ресторанчике «Бичкомер» с обезьянами, питонами, попугаями и львами (за решеткой). Район, естественно, самый фешенебельный, самый светский, самый что ни на есть, и слезы текут по толстым щекам…
Этот романтический проезд с возлюбленной золотыми буквами вошел в историю жизни старлея:
Но оторвался. Машина летела на крыльях любви к Почестер-террас (семья отсутствовала), летела на полном ходу, и искры летели из разогретого мотора, искры и ужас, звук и ярость. Вдруг следят? Вроде нет. В машине и дома «жучки». М-да. Это мешало и приводило в исступление во время автомобильных поцелуев (не выпускать руль!), и становилось жарко в предвкушении счастья. Почестер-террас (не засек ли машину шпик-сосед на мансарде?), быстрее, быстрее — и прямо на ковер в гостиной, меня трясло от страсти и ужаса, что весь этот пир чувств фиксируется вражеской службой. Сейчас войдут. В плащах с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, в широкополых шляпах, с выступающими, словно утесы, волевыми подбородками. Я вскакиваю как ошпаренный, моя любимая в растерянности, испортят песню, грязные козлы! Я не боялся компромата, я боялся ощущения греха перед Родиной… О, эти стоны любви, как они прекрасны, но все равно думаешь о длинных ушах в стенах. Боже, как трудно, как невозможно любить в жуткой темноте и в бесшумных поцелуях!
Это сумасшедшее ретро заняло в моей голове доли секунды, но, к счастью, незваные собеседники начали вываливать на меня совсем иную компру, неприятную, но не слишком волнительную. Но все равно: провал! Выливали дерьмо на голову и повторяли, словно занюханные попугаи, что карьера закончена и пути назад нет, а я тихо радовался, что пронесло. Боже, как повезло!