Поздно ночью иногда, оглядываясь по углам и подлавочью, в избу залезали гулящие люди, как слепцы, не широко, а один за одним прячась, спрашивали негромко:
– Можно, бабка Катеринка?
– Должно, да не лапотному… сыну боярскому.
Садились за тот же большой стол среди избы, за которым угощался объезжий, и на ту же старую скамью.
– Невидаль, корову доила… боярской сын? Да мы сплошь князья Шемяки! – И сыпали на стол серебряные копейки.
– Давай хмельного!
– Не место вам, удалы головы, тут! Подьте к тыну, в крайнюю избу, там дадут чего жаждете… К тыну и к Фимке ближе.
– По первой ту разопьем! Другую пить зачнем, где укажешь. Облепиха давала лихим пить по первой, по второй, а за третьей не шла, говорила:
– Имя у кого из вас есте?
– Зовут зовуткой – у надолбы будкой!
– Тебе пошто?
– По имени буду звать, по изотчеству величать…
– Много гуляли, где родились, потеряли… – шутил атаман. – Сказывали мне, што мимо избы черт попа нес… деньги у родителя забрал, меня же водой облил да Фомой звал.
– Ну, вот и ладно, Фомушка! А у меня сестрица Фимушка, хорошо слывет и недально живет! Скрозь тын пролезете, и под ножки – дорожка!
– Слышь, бабка!
– Чую…
– Хищеное укроешь?
– Место чисто мое… Из веков божьим людям приют да уговор, чтоб хищением не промышляли; кой попадется с таким делом, у меня ему нет места, – иди к Фимке!
– Вот несговорная! Должно, к Фимушке и идти нам?
– К ей самой! Да скажите, от меня пришли… Не впервой чую вас – глазами тупа, по духу гадаю…
– Ай кровь на нас почуяла?
– Подьте! Знаю, от кого и чем смородит.
Иногда, подвыпив, лихие упрямились. Тогда, понизив голос до шепота, спрашивала: «Вы младени? Ай молочшие?» – «Женить пора – молочшие!» – «Так вот, женишки! Чуйте, сват в гости будет– объезжий с решеточными головами… То не лгу вам – знаю доподлинно…» Лихие тревожно и быстро вскакивали с криком: «Гайда, ребята, к Фимке!…» – и исчезали.
Облепиха по уходе опасных гостей сгребала в карман серебряные деньги, она знала всегда, что лихие за питье и тепло платят лучше других, что не только себя, а и расход на объезжего оплатят… Она сдирала с головы свой теплый плат, ее лицо с припухшими веками узеньких глаз делалось довольным, блаженным. Запустив крючковатые пальцы с черными ногтями в седые космы, скребла их и ворошила с ворчанием:
– Нешто к дождю вы расходились, кровопивцы кусачие?
Три с половиной года в избушках Облепихи на дворе спасались Сенька с Таисием, – нищие были покрышкой их скитанию. Сыщики Никона закинули розыск по ним, а самому Никону было теперь не до мелочей, да и отходчив был патриарх, ежели не раскольники. Сгоряча попал на глаза – замучит, огнем сожжет, изломает на пытке… Не попал, прожил невидимо в стороне от его гнева, не бойся – иди смело на патриарший двор и работай, – в лицо не глянет и не спросит: «Кто ты таков?»
Нищие знали Москву по звону: звонят торжественно из Кремля – царь едет на богомолье. Москва звонила заунывно и длительно, с оттяжкой – умер митрополит. Иногда звонила празднично, весело, и ревнители старой веры роптали, вторя протопопу Аввакуму: «Звонят к церковному пению дрянью! Аки на пожар гонят или всполох бьют…» Но пожар – всполох – нищие различали, к тому звону не прислушивались, а на остальные звоны шли, так как богомольцев много было, да и царские выезды нищих привлекали, всегда им раздавались деньги. Особенно любили выезды царицы.
Сенька и Улька жили в особой избе. Облепиха так указала:
– Не честно живут – без венца… Но придет пора, перевенчаютца, особливо, коли у них дитё заплачет…
Улька украсила свою кровать запонами кумачовыми и на окошках запоны повесила, да окошки, ежели их не отодвигать, и завешивать не надо было. В курной избе через день мыла стены вплоть до воронца и лавки мыла.
Таисий неохотно к ним заходил. Улька замечала, что ее возлюбленный слушает во всем Таисия, а ее, Ульку, не очень и не бьет даже мало, а не бьет – то уж известно… худо любит![212]
Таисий, поучая Сеньку, делясь с ним своими замыслами, неприятно замечал, что Улька, которой в избе не было, – вдруг появлялась: то из-за кроватной запоны выскользнет, то из угла темного.
Однажды, когда Ульки не было, Таисий сказал:
– Угнал бы ты, Семен, свою девку! Чую я – не добро с ней… подглядывает, слушает тайно от нас, а нам лишнее ухо и глаза– ворог лютый… Лишний человек о нашем пути вольных людей ведать не должен…
– Ништо… угоню, как придет время…
– Не знаешь ты бабы! Бесновато любит она тебя…
– Ништо! Говорю тебе-против нас не пойдет… разум у ней есть!
– Ты не смыслишь, что разжег ее до бешеного огня юродивых… воззрись: морщины у рта обозначились, как ножом врезаны, глаза порой горят, и в них такой огонь! Ну, такой, как будто у юрода Федьки, что, по царскому указу, на цепи сидел за то, что поймали с Аввакумовым письмом. Тот Федько голым гузном в горячей печи сидел и крошки ел хлебные… Гляди, она такая же, в огонь сядет ради любви… Она боится, чует – уведу тебя, как с Коломны увел…