– Ох, слышал, умилялся! Чли бояре царю твои видения… ох! Семнадцать ден постился… сидя, трудился, сон видел… зрел и слышал святителя Иону, митрополита… с семьнадесятого на восемьнадесятое прибежал бедный старик! Пришел ты к Успению самозванно, – сам себя в бреду звал, инако была бы в руках грамота.
В гневе Никон забыл себя, он опустил дрожащую левую руку в тайный карман набедренника, торжественно вынул письмо со сломанными печатями, показал издали Троекурову:
– Вот крест, сатана. Исчезни!
Увидав письмо, боярин, шутовски изображая смятение черта перед крестом, съежился, присел, взмахнул руками, как бы призывая кого-то, и, пятясь, приседая, исчез в толпе стрельцов,
Никон опомнился. Гнев прошел, патриарх забоялся: «Пошто я? Одолел бес, господи!» И, торопясь, сунул руку с письмом Зюзина к набедреннику. Не желая потерять свой торжественный вид архиерея, он не глядел и на ощупь норовил положить письмо. В то же время кто-то, малорослый, юркий, в заячьей шапке, дернул из руки Никона письмо, выдернув, исчез в толпе так же быстро, как и появился.
Толпа молящихся и созерцавших Никона заволновалась. Сенька не понял, что произошло, так скоро это случилось: он только слышал и уяснял себе: «Почему волнуется народ?» – А в толпе сильнее шумели тут, там и еще:
– Шутенок троекуровский схитил!
– Што схитил-то?
– Што? Панагию патриаршу – во што…
– Да на ем ее и не было!
– Грамоту-у…
– Слышьте, кричит!
– Вор! Злодей! Отдай грамоту, – государева она! – кричал Никон, глядя растерянно на толпу. – Православные! Дети мои! Письмо воровски схитил, с тремя печатьми! Сыщите вора!
– Вишь, письмо-о!
– Грамоту государеву!
– Да хто схитил?
– Шутенок боярской! Дашкой кличут, а он парнишко, ходит в портках.
– Сыщем, да едино не седни! Утек нынче…
Никон сошел с саней, ему под ноги кинули ковер, он почти забыл, что надо ждать ответа царя, – приказал готовить сани. Лошади топтались, иззябли. Монахи засуетились, подтягивая подпруги, поправляя попоны.
Но вот перед стрельцом с зажженным факелом толпа раздвинулась, за стрельцом шли посланные от царя, поблескивая парчой шуб и жемчугами высоких шапок. Никон, запахнувшись в мантию, поник головой, – он ничего доброго не ждал от врагов. Шли: первым – Юрий Долгорукий, пузатый, хмурый, с бородой, широко раскинутой ветром, вторым – суровый, с отечным бледным лицом, жидкобородый князь Никита Одоевский, и сзади их – дьяк Алмаз Иванов. Они остановились все в ряд, сказали одно, но говорили по очереди:
– Великий государь, царь всея Русии, самодержец Алексей Михайлович приказал тебе, патриарху Никону, ехать в Воскресенский монастырь и ждать суда вселенских патриархов.
Когда уезжал Никон, то увозил в своем существе тоску и тревогу: «Пошто взял письмо Никиты?» – и вспомнил, зачем он взял письмо. «Обрадовался зову – поверил всему, что царь простил и желает его приезда. Помиримся, отслужим молебен во здравие царя и семьи его, а тут покажу ему письмо и молвю: „Великий государь! Вот кто примирил нас, устроив сие наше ликование!“
– Проклянет меня Никита ввек! Радости чаемой не бывать…
Никон приказал монахам опустить высокий передовой крест.
Монахи удивились, но крест склонили и уклали в порожние сани. Крест заслонял Никону хвостатую звезду. Уезжая из Кремля, он сказал врагам-боярам, указывая на небесное знамение: «Близится время, как эта господня метла разметет вас!»
Глядя на комету, Никон задремал и в дреме подумал: «Может быть, парнишко письмо схитил про себя? Побалует и кинет».
Дебелая царица с высокой жирной грудью разнежилась в постели, но с Медного бунта, после хворости, спала всегда тревожно, и теперь она слышала как будто чей-то голос за дверью спальни… забылась и опять проснулась: полуоткрыв глаза, видела, как царь наскоро оделся и спешно вышел.
«За нуждой…» – сонно подумала она. Подумав, уже не могла заснуть, а дремала. Подремывая, слышала отдаленные гулы: шаги поспешные, скрип деревянных лестниц. Услыхала, приподняв голову, громкие восклицания:
– Ох, господи!
«Беда! Всполошились все…»
Царица села на кровати. Подобрав сквозь рубаху складки жирного живота, нагнулась, при свете лампадок нашла сапожки сафьянные, с белкой внутри, легко натянула на круглые бескровные ноги; черные волосы, густые и тяжелые, собрала, не заплетая, в шелковый, расшитый жемчугами плат. Со скамьи взяла легкий меховой, на соболях, торлоп; застегнув только ворот, не вдевая рук в рукава, накинула на голые плечи и вышла. Шла медленно, с малой одышкой. Сени, по которым проходила царица, пахли после недавней службы ладаном и каким-то смрадом от горелых красок. Марья Ильинишна оглянулась, увидала в иконостасе непорядок.
– Не глядят, нерадивые…
Близко у иконостаса висело паникадило; с него длинная восковая свеча, подтаяв, перегнулась с огнем, уперлась в икону; икона тлела, от фитиля вверх шел змеистый огонек; потрескивая, плыл дым и смрад горевших красок.