– Подол рубахи отдери – окрути руку… Придешь, – вшивое сбрось. Стрельцам у ворот скажи: «Ведите так – ковать воевода не указал».
Помолчала. Когда Сенька в сумраке медленно спускался по лестнице, так как свеча на крыльце от ветра погасла, прибавила:
– Не пытай бежать! Надобен будешь, и я от сей дни зачну говорить с тобой, не воевода!
– Добро, послушен буду, – сказал Сенька.
Богорадной сторож ввел Сеньку в избу тюрьмы:
– Поди сам, ковать не указано. – И, пятясь, вышел, загремел за дверью замет.
– Эге! – пробормотал кто-то из-тюремных сидельцев.
– С почетом, парень, с милостью окаянной! – пошутил Сеньке в лицо мохнатый мужик, прибавил: – Лжой прободен! Свой, да лукавой, как кошка, – спереди лапу дает, а сзади дерет!
Сенька прошел к старцам.
– Ишь как пошло! Звенячее кинул, оболокся в кафтан новой… – сказал старец Лазарко.
Старовер на Сеньку головы не поднял, читал Апокалипсис.
Сенька молча разделся догола, кинул в отходную яму серую изношенную рубаху и портки, развернув, надел чистое.
Вскоре к старцам из большой избы пролез Кирилка. Он вошел, оглядываясь. Кирилка – в рваном рядне, весь черный от печной сажи.
Сенькин приятель имел вид угрюмый. Сторож снова зазвенел ключами… Не входя в тюрьму, в щель дверей просунул узел с едой от Ульки, сказал за дверью громко и строго:
– Для Гришки!
Узел принял мохнатый мужик:
– Дадим, кому послано… не подьячие, не схитим!
Сторож не слушал, гремя железным заметом и замком.
Мохнатый, отворачивая лицо от узла и голодно глотая слюну, внес узел к старцам. При свете огарка свечи передал Сеньке, недружелюбно оглянув гулящего, хотел что-то сказать, но, видя Кирилку, махнув рукой, ушел.
Сенька развязал узел, дал Кирилке ломоть хлеба и вяленой трески. Оба молча жадно ели. Остатки ужина Сенька отдал старцу Лазарке. Кирилка обтер рукавом черный рот, вздохнул, перекрестился двуперстно на восток и заговорил:
– Семен, ежели из нас кто попадет к воеводе… того добром не спущают, а также куют, аль бо и худче – пытают… Нынче наши зачнут бояться тебя: был-де у воеводы и не пытан, раскован оборотил.
– Уж так сошлось, Кирилл…
– А должен ты тюрьме ответ дать, пошто сошлось так. Дума у всех одна: «Должно, парень оборотил в тюрьму доглядывать и доводить про нас!»
– Скажи им, Кирилл! На Волге объявились гулящие казаки… воевода в страхе, что грянут на город и воля нам будет!
– Да так ли? Не брусишь?!
– Кем был, тем остался-ты знаешь меня… пущай ждут наши.
– Добро, парень, дай руку. – Кирилка пожал руку Сеньке, угрюмо улыбнулся замаранным ртом, заметя сквозь рубаху Сеньки на рукаве кровь, полюбопытствовал, где окровавился?
– У воеводы со мной был бой… пустое, бабу на меня послал, ободрала келепой, я бабу ту побил, и, смешно, – она же дала кафтан новой и рубаху.
– Вот дело какое? Теперь верю, ты прежний… – Кирилка ушел.
В горнице, в переднем углу, – стол, над столом – образа Спаса в золоченой басме с зажженной лампадой, а ниже и левее образа, в сторону слюдяного окна с цветными образцами[308]
, – царский портрет (парсуна). Круглобородый царь пузат, в басмах и шапке Мономаха.Огонь четырех свечей в серебряных подсвечниках горит ровно. Только подтаявшие сосульки воска падают на подсвечник, тихо звеня. Ендова с вином, ковш золоченый – им воевода черпает вино, поблескивая узорами, – в узорах ковша малые камни. Воевода в шелковой белой рубахе, ворот распахнут. Сидит у стола, ковш за ковшом черпая, пьет, кряхтит, изредка утирая смоченную вином бороду, молчит.
Домка – правая рука всех тайных Дел воеводы – в глубине комнаты стоит близ боярской широкой кровати, прислонясь могучей спиной к узорчатым изразцам голландской печи. На высокой груди девки, непомерно выпуклой, сложены голые до плеч руки, правая обмотана платом, между кистью и локтем, – знак боя с Сенькой.
Воевода пьет, но, видимо, свое думает. Он изредка покачивает головой и про себя бормочет:
– Та-а-к! Та-а-к…
Домка с ним говорить не смеет, пока не спросит ее боярин. – И вот, – повернулся старик, – ежели лихо кандальник кое не учинит, а учинит, то…
– Не учинит он лиха, отец воевода! Пытала о нем богорадного сторожа. «Смирен», – сказали мне и караульные стрельцы тож.
– Караульные стрельцы, богорадной, да и ты, псица, его помыслы ведаешь? И я, старый черт, из хитрых первой, будто с печи пал, спустил вора в тюрьму без желез по твоему уговору…
– Чего боишься, боярин отец?
– Я… я ничего не боюсь! Паче и гнева государева… Забоец, убил служилых людей двух, а сбег к нам от царской кары! Иные воеводы таких, как он, лихих дня не держат, куют, дают Москве. Мыслил – письменной, гож на время, он же, вишь, какой! Али вор тебе приглянулся, што обиду боя ему прощаешь? Берегись! Скую вместе, полью дегтем и на огне обоих зажарю…
– Приглядка мне не надобна, отец! Дело, боярин, худче: твои холопи, с коими по указу твоему грабеж чиним, – твои же лиходеи… И нынче, не дале как завчера, мы разрыли двор помещика на Костромской дороге…
– Дворянинишку Чижова? Знаю, разрыли, да корысти в том грош.