Так же неслышно вошли в горницу четверо слуг – один перовой метелкой опахнул ковровую скатерть, другой постлал, не касаясь книги, белую хамовую скатерку, третий поставил серебряную братину с вином и большой кубок. Четвертый снял нагар со свечей.
– Кубок поставьте еще.
– Слышим, князь!
– Когда приедет прежний воевода, его коня заведите в конюшню – на дворе муха ест.
– Исполним…
Милославский, войдя в горницу, помолился темным образам иконостаса, поставил у дверей гибкую трость – она ему служила и плетью, – поклонился Одоевскому низко, но не трогая пальцами пола. Колпак красного бархата, сплошь сверкавший малым камением, из руки не выпускал, пока хозяин не сказал гостю:
– Садись, Иван Богданыч!
Тогда Милославский, небрежно сунув на лавку колпак, не сводя острых глаз с Одоевского, шагнул к столу и сел. Был он высок, сутуловат, усат и волосом черен.
– Благодарствую, Яков Никитич, как здоров воеводакнязь?
– Ништо, здоров… устал много. Вонь здешняя тоже тягостна. – Помолчал, прибавил: – Будем пить и о делах судить.
– Поговорим, князь Яков… поговорим.
Одоевский налил кубки, покосился к дверям – слуги стояли не шелохнувшись. Воевода махнул им рукой. Слуги ушли.
– Пей, Иван Богданыч, и я за твое здоровье выпью.
– За здоровье князя и воеводы!
– Закуси пряженинки.
– Краше будет коврижкой заесть. Вижу, князь Яков Никитич, ты хозяин матерый на воеводстве.
– Как приметил?
– На стене буздуган турецкой, он и подобает истинному воеводе.
– Власть мою, боярин, без булавы знают, а кто не знает – будет знать! Жезл военачалия наш родовой, Одоевских, родителя Никиты благословение. Ну, пьем еще!
– С кем другим – с тобой, князь Яков, всегда готов и пить и жить. Позвал дружески, говорить буду по душе,
– Незачем лгать мне, князь Иван!
– Не лгу я, нет!
– Лгешь, князь Иван Богданыч, потому, что есть у меня отписка головы московских стрельцов…
– Кая та отписка, князь Яков?
– Слово в слово не помню, а что удержалось в голове моей – скажу. В сводные воеводы ты со мной не пожелал идти?
– Не пожелал, князь Яков Никитич! Обида моя на то, что город взял я, а ты с товарищи присланы к расправным делам.
– Не от себя явились, по указу великого государя. Так вот скажу отписку: «Боярин и воевода князь Яков Одоевский приказал голове московских стрельцов Давыдку Баранчееву дело великого государя, и он, Давыдка, указу великого государя ослушался и приказу воеводы князя Одоевского не послушал же, сказал: „Слушать ему не велел того указу боярин Иван Богданович Милославский, а сказал ему: он-де того Федьку сего числа не пошлет, пошлет, когда увидит у боярина Одоевского статьи, которые присланы с Москвы“. И вот, боярин Иван Богданыч, буду я тебе мало честь из этой книги…
– «Уложение» государево?
– Да… Всякий воевода знает законы, но, зная, по своевольству заменяет иными. Ты служи себе сам, наливай, пей и кушай.
– А ты чти, боярин!
Одоевский раскрыл книгу, не громко, но внятно прочел:
– «Кто с недруги царского величества учнет дружитца и советными грамотами ссылатца и помочь им всячески чинить, чтобы тем государевым недругом по его ссылке московским государством завладеть или кое дурно учинить, и про то на него кто известит и по тому извету сыщется про тое его измену допряма…»
– Это, князь Яков Никитич, до меня не идет.
– Я же думаю, Иван Богданыч, такое к тебе подходит. Милославский, потупясь, молча тянул вино, Одоевский продолжал:
– Были времена, когда ты, боярин, дружил мне, оберегал меня от наветов, теперь пришла пора сделать тебе добро.
– Спасибо, князь Яков!
– Сам знаешь, боярин, пошто спрашивать, кого ты укрыл в своем дворе и кого указал своим стрельцам и полковникам принять! Многих в кабалу вписали, разослали по вотчинам, и гляди – стены вопиют о их делах! Кто изрубил бархат булатом? Да те, кого ты и иные укрыли.
Милославский молчал. Молчал и воевода, закидывая застежки «Уложения» на переплет. Милославский, выпив вина, передохнул, обтер усы рукавом бархатного кафтана, заговорил:
– Правду скажу! Думал и делал с тем укрытым народом так. Русь избитая, обескровленная, разорена… Без рукодельных людей брошена. Какой прок в бобылях да пастухах? С такой Руси и поборов не искать, и нам, боярам, стать тощими, с нищими междудворниками живя.
– Не внятно, что думал ты, боярин, одно скажу – царям кровь не страшна, им за власть страшно. Оттого взятого на дыбу и не сысканного в воровстве приказано «краше убить, но не отпустить».
– Знаю я, князь Яков, тех, кого принял: народ грамотной, рукодельной, крепкой народ, такой может налоги платить.
– Да, верю! Но тот же народ с раската пихнул хозяина этих хором. Прозоровского кровь едва дождями смыло, туда же и они же Иосифа-митрополита сволокли. Царь указал, а мы, бояре, приговорили[407] – «Разина рассечь на куски», устрашая чернь, и много ли успели? В том же году, осенью, царского ближнего боярина Григория убили под Москвой его же холопи. С царским указом приехал я в Астрахань и тот указ объявил на площадях бирючами, потом и указ развесил на росстанях, но Батыршу-убойца и по сей день не сыскали.
– К черкасскому Каспулату-князю посылал ли, боярин?