– Боятца, Порфирий. Вишь, шумит народ.
– А, черт с ним, делом! Ладно и день погулять, – сказал другой.
– Идем! Може, боярина какого батогом ошарашим… Не все нас бить.
Ушли. Замаранные навозом полы кафтанов подтыкали за кушаки. Тяжелые, куцые, утирая потные лица шапками, шли вразвалку, упираясь на погонные батоги. Шли туда, где выл набат и шумел народ. Вслед за ними к воротам, бороздя рогами по бревнам, подошли быки, нюхали влажный воздух, идущий с Москвы-реки. Иные ревели, коровы мычали, блеяли овцы. Подпаски-мальчишки, боясь разъяренных быков, залезли на тын. По переходам в служилую горницу боярина пошел дьяк, войдя, поклонился Милославскому, сказал:
– Боярин! Я чай, у бунтовщиков на письме есть и твое имя?
– Не видел глазами… Сказывали, есть.
– Так мекаю, пробратца бы тебе от шума? Управим с подьячим, а то пастухи, черт их душу, зри, народ наведут…
Милославский молча послушался, пошел из избы. Спускаясь на двор по скрипучим ступеням, затяпанным навозными ногами, подумал: «Построй покляпился, крыльцо тож сгнило – починивать надо…» Лошадь держали оседланную, но боярину пришлось спешно стащить с плеч красный зарбафный кафтан. Едва лишь сел он, быки, нагнув лбы, пошли к его лошади. Милославский, сдернув кафтан, сунул под себя, зеленой подкладкой вверх. В желтой шелковой рубахе, в голубом высоком колпаке с узорами из мелких камней по тулье, хлеща буйную скотину плетью, проехал среди мычания и сопения до ворот. За воротами галочий крик – черно от бойкой птицы.
У ворот дворник сдернул с головы шапку, сгибаясь в поклоне, распахнул одну половинку ворот. Быки вслед за лошадью боярина шиблись вон, свалив на землю дворника. Отползая в сторону, дворник вопил:
– Куды пошли, окаянные!
– Пусти! Пастухов нет! – крикнул боярин.
На голос боярина дворник распахнул ворота. Быки, коровы, телята, мотая от мух хвостами, бежали к реке пить, из открытых хлевов посыпали овцы. Мычанье, блеянье смолкло, набат стал слышнее. За воротами боярин снял сияющий колпак: «Долой его от людей! Глаза… кафтан от быков прочь… ну, время!» Он ехал берегом Москвы-реки, оглядываясь, а в голове толклись мысли: «Письмо, дерзкое, воровское… шум уймут – писца-вора сыскать!»
С хитрыми глазами, бородатый, одеждой похожий на свой куб, обшитый мешком, сбитенщик говорил корявому, неповоротливому калашнику, поставившему свое веко рядом:
– Гиль идет! С народом тогда не тянись, Гришка. Народ – што вода в кубе… звенит куб, покель не закипела вода… закипит, щелкни перстом по стенке, услышишь – медь стучит, как дерево…
– Что-то мудрено судишь!
– Примечай… народ кричит, зовет, ругаетца до та поры, покеда не закипел! Пошел громить – закипел… Тогда нет слов, един лишь стук!
Слышно было на Красную – в Китай-городе, в стороне Хрустального переулка, звенела посуда или стекла и слышался там же хряст дерева.
– Оно – быдто лупят по чему?
– И давно уж! Шорина гостя дом зорят…
Выли и лаяли собаки, а над гостиным двором черно от галок.
– Нешто опять сретенского Павлуху волокут? Григорьева сына.
– Все с письмом волочат, а ту, у тиуньей избы, попы сняли другое, сходное с тем.
– Попы безместные, вор на воре – може, они и написали?
– Оно то и я мекаю! С Красной, Гришка, уходить надо. Я пойду!
Сбитенщик надел ремень своего куба на плечо.
– Я тоже! – Подымая лоток, попросил: – Поправь шапку, глазы кроет…
Сбитенщик поправил ему шапку. Оба проходили мимо скамьи квасника. Квасник, пузатый, лысый, блестя лысиной, расставлял на вид разных размеров ковши.
– Уходи, плешатый, гиль идет!
– Вишь, народу – што воды!
Подтягивая рогожный фартук, квасник, тряхнув бородой, гордо ответил:
– Советчики тож! Да на экой жаре черти и те пить захочут…
– Ну, черт и будет пить! Хабар те доброй…
Они ушли, а квасник проворчал им вслед:
– Советчики, убытчики… – Он снял круглую крышку кади, положил рядом с ковшами, из ящика достал кусок льда, кинул в квас.
Два русых парня, немного хмельных, в красных рубахах, с красными от жары лицами, первыми подскочили к кваснику, махаясь, кричали:
– Мы подмогём!
– Дедушко-о! Дай сымем кадь, скамля народу-у!
– Письмо! Изменники, знаешь ли, чести будут – тебе подмогем! – Уронил крышку, срыл ковши в пыль на землю.
– Псы вы – собачьи дети! Бархат окаянной – хищены рубахи, летом в улядях, голь разбойная!
– Подмогем плешатому! Давай, Васюшка!
– Караул кликну – скамля, за нее налог плачен… место-о! Разбойники. – Старик нагнулся поднять крышку и ковши.
– Дедушко! Поди-кась, не пробовал свово квасу?
– Сварил, да не пил!
– Здымай, Васюшка!
Кадь сверкнула уторами, квас вылили на старика.
Старик не сразу опомнился – рогожный фартук с него сполз, с бороды текло, за шиворот тоже. Бормоча ругательства, едва успел подобрать ковши и кадь квасную откатить – хлынул народ, подхватил скамью на средину Красной площади. На скамью, горбясь, влез стрелец Ногаев, с другого конца, подсадив, поставили пропойцу подьячего, завсегдатая кабака Аники-боголюбца. Оба они во весь голос стали читать густой толпе народа одно и то же письмо, только в двух списках.