Проблема, однако, заключалась не столько в лицемерии Кабула, сколько в том, что поведение афганских властей по отношению к политике идентичности пуштунов могло запутать иностранцев, желающих понять, что происходит в регионе. Несмотря на преждевременную деколонизацию Афганистана и его запутанную этническую структуру, мусахибанская элита, особенно после 1947 года, позиционировала себя как лидеров афганского государства, в котором доминируют пуштуны, и требовала самостоятельности… для другого пуштунского национального государства. Афганистан сам по себе был продуктом краткого межвоенного периода деколонизации, и его лидеры пользовались ярлыком пуштунской государственности, чтобы легитимировать себя перед иностранной и местной аудиторией. Однако они делали это, принимая одновременно послевоенную концепцию деколонизации, в которой идея свободы заключалась не в религиозном, а в национальном самоопределении, то есть в национальном государстве. Не имея филологического и страноведческого основания для того, чтобы дискредитировать притязания афганского государства на пуштунскую аутентичность на их собственных условиях, иностранные ученые должны были либо согласиться с притязаниями Кабула, либо провозгласить (как и поступили некоторые из них), что Пакистан фактически обеспечил альтернативную, если не лучшую возможность для национальных устремлений, чем межвоенная «постколония» (Афганистан) или родственное ей послевоенное образование («Пуштунистан»).
В Москве были ученые, способные разобраться в этой путанице, но серьезным исследованиям Афганистана мешала слабая институционализация. Давыдов и другие исследователи, хорошо владевшие пушту, придерживались терминологии «афганское крестьянство», избегая упоминания национальностей[91]
. Лебедев преподавал пушту в МГИМО, но в ИВ АН СССР имелись только курсы персидского и индийских языков. Для таджикских националистов, таких как Гафуров, углубленное изучение пуштунской цивилизации поставило бы под сомнение легитимность персидского языка и персидского государства как примет модерности[92]. Те, кто занимался преподаванием пушту в МГИМО, в том числе молодой дипломат В. В. Басов, оставались институциональными маргиналами. А когда в начале 1980‐х годов в Институте востоковедения наконец-то начали изучать пушту, направления изучения языка стали зависеть от гендерного аспекта. Студенты с хорошими связями (в подавляющем большинстве мужского пола), желавшие работать в роскошных (по сравнению с Москвой) местах — Багдаде или Дамаске, — занимались арабским. Студенты (по преимуществу студентки) не столь элитного уровня были вынуждены довольствоваться корейским (билет в один конец в Пхеньян) или пушту[93].И все же само присутствие большего количества женщин говорит о том, что академические реформы создали нечто новое в рамках социализма. Советская академия изменила жизнь таких людей, как В. А. Ромадин, бывший торговый моряк из Бишкека, защитивший в 1952 году кандидатскую диссертацию о племенах юсуфзай, а позднее вместе с археологом В. М. Массоном написавший первую общую марксистскую историю Афганистана[94]
. М. Р. Арунова, игравшая одну из важнейших ролей в исследованиях этого региона, посвятила свою докторскую диссертацию изучению раннего афшаридского государства; в том же направлении развивалась деятельность ее коллеги Ю. В. Ганковского, о котором будет подробно рассказано в дальнейшем[95]. Крупные администраторы, такие как Гафуров, способствовали карьерному продвижению советских таджиков, таких как С. M. Мерганов, изучавший пушту в Душанбе, а затем в 1968–1969 годах служивший переводчиком в советском консульстве в Кабуле, где он познакомился с Дворянковым. После дипломатической службы он продолжил работу в ИВ АН СССР, где закончил диссертацию и вместе с Дворянковым вел переговоры с левыми активистами в Кабуле[96]. Медленно, с остановками и заминками, советская академия создавала культурную среду для взаимодействия русских, таджиков и пуштунов, Москвы и Кабула, Пушкина и Тараки, после краха эксперимента Амануллы и в предвидении революционного будущего.