«Уважаемый Александр Александрович, Ваш роман означает возникновение новой, давно ожидавшейся плодоносной советской литературы. Есть голос, на который теперь нужно идти. Вы удивительно точны во всем, начиная с заглавия. «Черная металлургия». Это художественно! Это умно, как в музыке. Это бесспорный социалистический реализм. Потому еще раз хочется отметить Вашу абсолютную мастерскую меткость. «Разгром», «Молодая гвардия», «Черная металлургия» — это целых три точных выстрела прямо в яблочко. Вы не позволяете себе роскоши литературно щеголять. Все у вас собранно, нужно, а стало быть, верно. Эти Ваши литературные вещи — как три водораздела советской литературы, как три семечка, принесших и приносящих богатые литературные урожаи. Это свидетельство того, что подъем новой жизни идет полным махом в самых недрах нашего народа…»
Первый удовлетворенно наклонял голову.
Вот пишет бывший эмигрант, а пишет верно.
Вот пишет бывший сотрудник бывшего Бюро печати, пишет не давно уже расстрелянному Верховному, а убежденному, много раз проверенному идейному коммунисту.
Кстати, Пудель Дмитрий Николаевич сдружился с Дедом.
Нередко и запросто заходил в гости. Марья Ивановна заваривала чай.
Не какая-то Маша с Кочек, а уважаемая Марья Ивановна. Неторопливо и понимающе говорили о погоде. Дмитрий Николаевич посмеивался, Марья Ивановна иногда поджимала губы, с некоторым запозданием выходил из кабинета (работал) Дед.
«Маша, а водочку?»
«Это надо ли днем-то?»
Весело указывал: «Гость у нас».
Спрашивал: «Не против, Дмитрий Николаевич?»
А чему тут противиться? Не коммуналка. Не помешаем.
До письма в ЦК (точнее, до отдельной квартиры) обитали в коммуналке.
Ничего страшного, многие так жили. Среди живых людей. Длинный коридор, деревянные лари с навешенными на клямки замками, хмурые запахи из общей кухни, всякий хлам, мешки. Иногда появлялся почтальон, передавал письмо. Пояснял: «К нам поступило в поврежденном виде».
А то!
Понимаем.
Однажды пьяный сосед вызверился.
Сперва бахвалился: «Вот жизнь налаживается, твою мать! Вот как жизнь налаживается! На Урицкого-то открыли новую лавку, там чего только нет. И штуки мануфактуры. — Сосед пьяно-криво, но на удивление легко выговаривал сложные слова. — И хромовые сапоги, и гармоники. В продуктовом отделе — бочка с жирной селедкой, загорбок у каждой что у нашего бригадира».
Вдруг обнаружил на кухне посмеивающегося Деда.
«А ты чего лыбишься? Тебя-то с какого лесоповала турнули?»
Дед ответил: «С шанхайского».
Сосед не понял, выпучил водянистые глаза.
К счастью, выглянул из своей комнатушки еще один сосед, на вид совсем непотребный. Всегда хотел чего-то, да хотя бы и драки. Выглянула Марья Ивановна. Вместе замяли, утишили скандал. Потом (уже в своей комнатушке) Дед для утешения читал Маше стихи Апухтина.
«Безмесячная ночь дышала негой кроткой, усталый я лежал на скошенной траве. Мне снилась девушка с ленивою походкой, с венком из васильков на юной голове…»
Бывшая директриса слушала строго.
А Дмитрий Николаевич Пудель — улыбался.
Ты смотри, улыбался, какие у них нежности, прямо сердце тает.
А ведь Марья Ивановна не так уж давно самолично заправляла большими делами в каких-то там ойротских Кочках, сама могла вершить отдельные судьбы. А ведь в незабываемом огненном девятнадцатом Дед в этого нынешнего своего коммунального соседа запросто мог из револьвера пальнуть.
Вот ушло время.
Остались — стихи.
Прошлым женам тоже читал стихи.
Первую звали Анна. Она лучше всего чувствовала Блока.
«В час рассвета холодно и странно, в час рассвета — ночь мутна. Дева Света! Где ты, донна Анна? Анна! Анна! — Тишина».
А потом — финал. Всегда (хоть сто раз читай) неожиданный.
«Только в грозном утреннем тумане бьют часы в последний раз: донна Анна в смертный час твой встанет. Анна встанет в смертный час».
Анна, тихая дочь протодьякона из Костромы, и Дед, студент историко-филологического факультета, что они тогда понимали? Самая обыкновенная история, почти по Гончарову. Никаких революций. Таганцевская гимназия в Санкт-Петербурге, Бестужевка, отделение биологии.