В том же году (1919 г. – Сост.) в Доме Искусств, на Мойке, поздним вечером Гумилев, говоря о «тяжелой бессмыслице революции», предложил мне «уйти в мир сновидений».
– У нашего Бориса (Б. Каплун), – сказал Гумилев, – имеется банка с эфиром, конфискованная у какого-то черного биржевика. Пойдем подышать снами?
Я был удивлен, но не отказался. От Мойки до площади Зимнего дворца было пять минут ходьбы. Мы поднялись в квартиру Каплуна, где встретили также очень миловидную девушку, имя которой я запамятовал. Гумилев рассказал Каплуну о цели нашего позднего прихода. Каплун улыбнулся:
– А почему бы и нет? Понюхаем!
Девушка тоже согласилась.
Каплун принес из другой комнаты четыре маленьких флакончика, наполненных эфиром. Девушка села в вольтеровское кресло, Гумилев прилег на турецкую оттоманку; Каплун – в кресло около письменного стола; я сел на диван чиппендалевского стиля: мебель в кабинете председателя Петросовета была довольно сборная. Все поднесли флакончик к носу. Я – тоже, но «уход в сновидения» меня не привлекал: мне хотелось только увидеть, как это произойдет с другими, и я держал флакончик так же, как другие, но твердо заткнув горлышко пальцем.
Раньше всех и не сказав ни слова, уснула девушка, уронив флакон на пол. Каплун, еще почти вполне трезвый, и я уложили девушку на диван.
Гумилев не двигался. Каплун закрыл свой флакончик, сказал, что хочет «заснуть нормальным образом», и, пристально взглянув на Гумилева, пожал мне руку и вышел из кабинета, сказав, что мы можем остаться в нем до утра.
Гумилев лежал с закрытыми глазами, но через несколько минут прошептал, иронически улыбаясь:
– Начинаю грезить… вдыхаю эфир…
Вскоре он действительно стал впадать в бред и произносить какие-то непонятные слова, или, вернее, сочетания букв. Мне стало не по себе, и, не тревожа Гумилева, я спустился по лестнице и вышел на площадь, тем более что кабинет Каплуна начал уже заполняться эфирным запахом [9; 523–524].
Ирина Владимировна Одоевцева:
Гумилев очень любил сладкое. Он мог «ликвидировать» полфунта изюма или банку меда за один вечер, весь месячный академический паек.
– Я не только лакомка. Я едок-объедало, – с гордостью говорил он. – Я могу один съесть целого гуся. …
Аппетит у него действительно был большой. Когда через год (в 1920 г. –
– Приглашаю вас, – говорил мне Гумилев, выходя из Студии, – на пантагрюэлевскую трапезу, – и мы шли в маленькую темную квартиру на Фурштадтской, ничем не напоминавшую ресторан.
В двух комнатах, спальне и столовой, стояли столы, покрытые пестрой клеенкой. Вид широкой кровати со взбитыми подушками, по-видимому, не портил аппетита посетителей – в спальне обедающих бывало больше, чем в соседней столовой.
Гумилев обыкновенно усаживался в столовой, в конце стола.
Усевшись, он долго и основательно изучал меню, написанное на клочке оберточной бумаги, потом, подозвав хозяйку, заказывал ей:
– Борщ. Пирог с капустой. Свиную отбивную в сухарях и блинчики с вареньем. С клубничным вареньем [23; 75].
Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина:
Я как-то спросила у Гумилева, нравились ли ему когда-нибудь мальчики. Он чуть не с возмущением сказал: «Ну, конечно, нет!» (ведь он был крайне мужского типа и вкусов). Я спросила: «Но, если все же…» Подумав, он ответил: «Ну, разве что Никс (Николай Бальмонт, сын Константина Бальмонта. – Сост.). И то, конечно, нет!» – Никса когда-то принимали за моего брата. Я была удовлетворена [20; 454].
Николай Степанович Гумилев.
Говорил, что любит синий цвет, обстановка в его тверском имении – синей обивки [22; 280].
Жилище
Вера Константиновна Лукницкая
В Царском Селе Гумилевы сняли квартиру – на углу Оранжерейной и Средней улиц, в доме Полубояринова (сейчас Средняя улица называется улицей Коммунаров, а Оранжерейная – Карла Маркса). Одну из комнат Николай, к удивлению родных и ужасу хозяев, превратил в «морское дно» – выкрасил стены под цвет морской воды, нарисовал на них русалок, рыб, разных морских чудищ, подводные растения, посреди комнаты устроил фонтан, обложил его диковинными раковинами и камнями [16; 24–25].
Павел Николаевич Лукницкий.