И Кирилл стал думать, почему так. «Слишком чужие японцы, слишком далекие», – писал Арсений. А Кирилл добавил: а немцы – уже не чужие, не далекие. Не случайно же иноверческое кладбище в Москве, где похоронены иноземцы всех вер, в народе называлось и называется Немецким. То есть немец – это и немец, и специфически русский образ иностранца вообще.
Ведь немец – не просто враг, думал Кирилл. Он, сколько толковали русофилы о засилье немцев в России, – человек близкий, почти что
Свой чужой, повторил Кирилл. Свой чужой. И главное, думал он, первоначально должен быть консенсус принятия, допущения, присвоения, чтобы потом маятник смятенных национальных чувств качнулся в другую сторону, началось отталкивание, отторжение.
Есть и Чужой Чужой, продолжал размышлять Кирилл. Он – в кинофильмах о глянцевитых хищных тварях, вылупляющихся из человеческого тела,
Свой Чужой, думал Кирилл. По имени Арсений, по отчеству Андреевич, но по фамилии Швердт. И вот уже солдат просит тебя, немца-кудесника, отрастить ампутированную ногу; и бранится, негодует, что скрываешь ты, немец, тайну врачевания.
Вот в какое зеркало посмотрелся Арсений; вот
…После двух месяцев пути эшелон прибыл в Рязань. Там – подальше от столиц, в провинции – больных осматривала комиссия, в которую входили и полицейские чины. Распределяли их по разным госпиталям либо просто комиссовали, если не буйный, отправляли домой, ибо не знали, что, в сущности, с ними делать. Арсения представили к ордену Святой Анны четвертой степени, младшему ордену в длинной иерархии военных наград. Но представление было отозвано: помешали однодневный японский плен и отрицательный отзыв командира полка, поверившего слухам и подозревавшего, что доктор виновен в гибели его роты; впрямую этого написано не было, но достаточно оказалось и намека. Арсений, впрочем, отнесся к коллизии легкомысленно: война окончилась, а ордена пусть вручают другим.
Получив долгий отпуск, Арсений приехал домой, в усадьбу, в Пущу; хотя впоследствии он снимал квартиры в Москве, только Пущу он звал в любых записях
В окрестностях
А потом однажды в ночь привезли на санях раненого: сабельный удар рассек руку до кости. Арсений знал того мужика из рыбацкой деревни у самой Оки, жившей наособицу, промышлявшей, говаривали, в старину разбоем, потом поставлявшей бурлаков в Нижний Новгород тягать купеческие баржи, а с распространением пароходов захиревшей. Был тот мужик бакенщиком, выезжал в ночь на фарватер зажигать бакены, а долгим летним днем катал на лодке отдыхающих господ по окским ленивым протокам, рыбалил помаленьку, привозил в Пущу ранним утром на продажу укрытых от занимающегося зноя жирными лопухами пудовых сомов, черных обитателей речных глубин. А теперь он лежал в горячем бреду перед Арсением, вошла в рану зараза, и Арсений понимал, что накануне где-то перехватили его драгуны, застали за воровским ремеслом, гнали по лесу, раненого, да не догнали, ушел он, знающий овраги и перелески, а может, по воде спасся, были у рыбаков тайные лодочки припрятаны, какую-то торговлишку они вели беззаконную или просто разбойничья кровь так играла.
И знал Арсений, что если найдут драгуны раненого в его доме, если не сообщит он в полицию, арестовать, может, и не арестуют, вступятся старшие, Густав и Андреас, но с военной службы уволят. И, наверное, Арсений сообщил бы – если бы не вел недавно эшелон сумасшедших, если бы не видел, как лютуют по железной дороге казаки из карательных отрядов, запарывая людей насмерть; если бы не проникся уже глубоким сочувствием к бунтовщикам.
Арсений не выдал. Спрятал беглеца, прочистил и зашил рану. Знал, что нельзя бакенщику домой возвращаться, что заметили его отсутствие и ждет его в деревеньке драгунский разъезд. Дал денег на дорогу, на обустройство, и утек бакенщик по Оке, ушел с помощью речных братьев на лодке до Нижнего, где сотни тысяч жили, где исчезнуть можно было без следа.