Уцелело несколько писем Софьи; она писала приказчику, управлявшему усадьбой. Дом ветшал, нужно было чинить флигель, купить водовозную бричку, застеклить парники, побитые градом. Мужчин из окрестных деревень забрали на войну, все труднее было убирать урожай, зато прислали двух пленных, бывших солдат австрийской армии, сербов по национальности: те работали на совесть, но приказчик все равно видел в них агентов вражеской державы и подозревал в недобрых умыслах.
Приказчик, дальний родственник Софьи, взятый на службу по просьбе родни, раньше был исполнителен, беспрекословно слушался хозяев. Теперь же – в армию его не взяли по здоровью – сам почувствовал себя хозяином, стал вольно обращаться с деньгами.
Фронтовые записи Арсения состояли из названий медицинских наставлений и книг. Хотя он не воевал, а лечил, война истощила его. Он видел тщетность излечения: солдат потом привозили в госпиталь по второму, по третьему разу. И не видел никакого всеобщего выхода: только движение к пропасти; был раздавлен грозной бессмысленностью любых усилий, исчезновением всякого пафоса, который так или иначе придает смысл сегодняшним страданиям, находит им оправдание или по крайней мере объяснение в будущем.
Даже былая воодушевленность социалистическими идеями пропала. Осталась только уверенность, что хуже не может быть, не в человеческих это силах – сделать хуже. И единственный смысл в поле бессмыслицы – прекратить ее, бессмыслицы, порождение, выключить время, подвесить в воздухе летящие снаряды, остановить скрестившиеся сабли.
Поэтому, думал Кирилл, впоследствии Арсений услышал большевистский призыв к «миру без аннексий и контрибуций» не как тактическую политическую установку, а как голос вне политического контекста, голос разума среди разверзшегося безумия.
Истощенный внутренне, Арсений стал медлителен в поступках; он больше не верил в способность человека что-то решать в своей жизни, ждал указания, подсказки, импульса от судьбы, внешней воли, которая избавила бы от необходимости действовать по своему разумению.
Привязанный к госпиталю, к раненым, Арсений бездумно истратил весну и лето семнадцатого. Еще были в цене деньги империи, были открыты границы с нейтральными странами – но Арсений не предпринял ничего, что предписывал ему обращенный в прошлое взгляд Кирилла.
А потом Кирилл понял почему. Арсений упустил момент, когда мог спокойно отправить из госпиталя домой жену и дочь. Им было все опаснее оставаться на фронте, солдаты, особенно в ближних тылах, уже перестали быть армией, – и тем более опасно трогаться в дальний путь одним. Будь Арсений другим человеком, он бы схитрил, выдумал себе ложную болезнь, выпросил внеочередной отпуск, – но он был бесхитростно честен, и честность подпитывалась пассивностью его натуры, давала оправдание тому, чтобы ничего не предпринимать.
В конце августа, во время выступления Корнилова, в госпиталь привезли подполковника, которого подняли на штыки ополчившиеся на корниловщину солдаты. Он был еще жив, но скончался после нескольких часов мучений. Запись об офицере, растерзанном подчиненными, которые и выбрали его от имени полкового комитета в командиры, была первой собственно дневниковой записью за все фронтовое время: Арсений, видимо, отделился, отсоединился от армии, сумел почувствовать себя обособленным, штатским человеком.
В одной из частей начался сыпной тиф. Арсений получил приказ вывезти тифозных больных в глубокий тыл, в карантин. Он рисковал заразить семью, но риск окупился: в тифозный эшелон не лезли мародеры, его не останавливали разнообразные
В усадьбу приехали в начале октября. Кирилл размышлял: почему Арсений не остановился в Москве у отца, в большом доме, зачем отправился в деревню? Сначала Кирилл предположил, что Арсений устроил себе, жене и дочери карантин, чтобы убедиться, что они не заразились тифом. Инкубационный период около двух недель, начало болезни внезапное, посмотрел Кирилл медицинскую энциклопедию; если бы Арсений заразился, он мог бы принести болезнь в дом отца и не знать об этом.
Но потом Кирилл понял, что Арсений наверняка именно так и отговорился, написал о необходимости соблюсти осторожность, выдержать карантин, – но на самом деле хотел спрятаться от отца, от большого города, от времени, от мира, остаться в деревне, где врачебное ремесло охраняло бы его лучше любого оружия, и переждать, пока политики решат, кому и как править дальше.
В усадьбе жили старая прислуга и два пленных серба; управляющий бежал с деньгами, вырученными за урожай. Для семьи эта потеря пока мало значила, Андреас все еще был богат и мог ссудить средства сыну. Но кража и побег были недобрым предзнаменованием; само ощущение, что по дому ходил вор, вещи были перед ним беззащитны, проложило тонкую пелену отчуждения между стареющей усадьбой и вернувшимися хозяевами.