Думал Кондратий, сидя голышом в степи, захлестнутый новыми мыслями, а ночь незаметно таяла, бледнее становился месяц, выше поднимались тучи. Низко над полями у далекой черты горизонта вылезло белое облачко, распустило острые крылья и на острых белых крыльях бесшумно стало подниматься вверх. Отдохнувшие за ночь поля дышали широким теплым ртом, гуще пахло знакомой горечью полынника, крепостью плодородного чернозема. Чувствуя приближение рабочего утра, наливаясь тревогой и страхом на длинный волчий день, Кондратий злобно ударил мокрыми штанами о землю и, словно сумасшедший, начал раскидывать вокруг себя нутряную мужицкую матерщину. Долго крутился он, будто зверь, ущемленный капканом, и не мог, не в силах был уйти из родных полей, от привычной, мирно налаженной жизни. Потом сразу ослаб, расхворался.
Лег в траву вниз лицом, повернулся на спину, злобно плюнул в круглый месяц, разорвавший набежавшую тучку. Но лежать было нельзя. Шильями острыми кололи хозяйские мысли, в тревоге непосильной ныло сердце. Нужно было где-то схорониться, где-то проваляться целый день, чтобы не попасть в новую западню, отыскать Федякина с Синьковым. А где отыщешь их? Может быть, и не примут они беглеца, бросившего товарищей в трудную минуту. И хлеба у Кондратья нет, и курить ему нечего, и домой вертаться никак невозможно. Конец! Сам себя запер на четыре замка. Взять бы вот сейчас полевее немного - там упаковская дорога, еще полевее - в Поддубовку можно прийти, но Кондратью нельзя по дорогам ходить и кашлять громко нельзя. Засунь хорьком голову в темную дыру и сиди, пока за хвост не вытащат оттуда. Конец!
Спускаясь в овражек, увидел он притаившегося Сему Гвоздя, червяком ползущего ближе к домам, в удивлении остановился. Сема тоже остановился, узнав Кондратья, оба посмотрели друг на друга усталыми, непонимающими глазами.
- Это ты, Семен?
- Я.
- По монастырям ходишь?
- А ты как очутился здесь?
- Лошадь ищу... Ты знаешь, какая история случилась со мной. Ведь я опять чуть-чуть не попал на язык к этим чехам, будь они прокляты. Целые сутки под замком держали меня.
- Под замком?
- Ну да, под замком! Помнишь, я ушел от вас? Вернулся домой, думаю: слава богу, отработал теперь свою повинность, за другие дела ухвачусь. Гляжу, а ко мне Перекатов лезет, двое чехов с ружьями - батюшки мои! - так меня и прошибло наскрозь.
Сема грустно поник головой:
- Как же теперь быть?
- Гляди, как выгодно! - улыбнулся Кондратий. - Только я не велю тебе домой ходить, если хочешь башку свою уберечь. Придешь, и тебя заметут, потому что у нас у обоих одинаковые мысли...
- Это как же выходит? - опять вздохнул Сема.
- Теперь выходит - драться. Хочешь - не хочешь, а песенку пой.
Оба поглядели в ту сторону, где осталось Заливаново, увидели краешек мельничного крыла на бугорке и молча двинулись в насторожившуюся степь, унося в себе темную накипавшую злобу...
19
Петунников прошел несколько шагов по берегу речки, послушал, как булькала вода от лягушечьих пузырей, и, не зная, куда девать себя с одной ногой, бесцельно начал смотреть в темную воду, отразившую выпуклый месяц. Щупая ослабевшую повязку, увидел он красное просочившееся пятно, быстро разулся, вымыл пальцы на левой ноге, переложил окровавленный бинт, сунул ботинки в карман и босиком по сырому приречному песочку стал ходить взад-вперед, будто на ранней прогулке. А когда раздвинулась предутренняя темнота и со степи глянуло утро молочными глазами, он так же, как и Кондратий, перешел реку, вышел на другой берег и темной изогнутой тенью, наклоняя голову, пошагал в сторону от Заливанова.
Его не мучил холодный мертвый страх, сжимающий сердце, беспокоила только больная нога, на которую нельзя было ступить, останавливаясь, он гладил ее, точно девушку любимую, ласково уговаривал:
- Шагай маленько, шагай!
Надо было уйти дальше в степь, добраться до чужого села, где его никто не знает, денек-другой передохнуть у знакомых учителей, если дадут уголок, и потом искать Федякина. Но чем дальше шел Петунников, широко загребая разболевшейся ногой, тем все меньше и меньше думалось о большевиках с чехами. Страшная боль в ноге ударяла в голову, путала мысли и тело, будто ножницами кто резал на мелкие кусочки. Старая потревоженная рана мучила до слез. Не в состоянии двигаться дальше, он присел около межника, готовый на все. Пусть возьмут его чехи, пусть возьмут свои мужики, если злобится у них сердце на хромого учителя. Он напрасно вылез из амбара, ибо бежать ему некуда на одной ноге, и никто не откроет дверей ему, чтобы впустить беглеца на короткий час. Человеческое нутро всегда живет только в себе и собой, и малейшее посягательство на его покой разом потушит в нем нищенское чувство жалости. О чем думать Петунникову? Жалко вот - голова сильно горит, и во всем теле озноб начинается: наверное, простудился.