— А-а-а, это вы? — засмеялся Себастьян. — Добрый день, отец.
— Ты еще и смеешься, вымесок? — поднял посох старик.
— А что же, плакать? — снял фуражку сын.
— Лучше бы заплакал, глупый, когда потерял обручи от макитры. Ты белены объелся или от большого ума придурковатым стал? Когда это и кто это на всем белом свете видел у нашего мужика пианино?
— Так еще увидят, отец. Есть время! Вам ворота отворить?
— Ой, не отворяй, сукин сын, потому что побью на тебе всю палку! — пеплом трясся на голове старого иней, гася последний огонь шевелюры. — и чему только вас учат большевики?
— Да чему-то учат.
— Оно и видно по тебе. Разве нам до музыки? Мужицкая музыка — цеп и коса!
Себастьян упорно встряхнул своими густыми, из пламени выхваченными волосами:
— Я, отец, с четырнадцатого года и по нынешний день столько наслушался адской музыки, мне эта будет как лекарство.
— Лекарство! — передразнил отец. — Твои лекарства теперь — сало или смалец. Хоть бы зачуханного кабанчика из экономии приволок. Так нет, не хватило на это головы. Все же село смеется и надо мной, и над тобой.
— Это хорошо, когда смеется, чтобы не плакало. Может, послушаете немного музыки? — кивнул на дом.
Старик оглянулся вокруг и начал понемногу успокаиваться.
— И что, оглашенный, таки научился хоть немного бренчать какую-нибудь барыню-сударыню?
— Зачем нам такой хлам?
— И что-то играешь?
— С горем пополам.
— Кто же тебя научил?
— Революция!
— Революция?.. — задумался старик. — Что же, она может. Ну, иди, сыграй.
— А чего же вы в дом не зайдете?
Старый покосился на улицу:
— Чтобы раков не печь. Ты сыграй, а я на завалинке сяду и ругать тебя буду: пусть насмешники видят, что я крепко против твоей глупости иду.
Старик, опираясь на посох, сел на завалинке. А из хаты скоро пробились музыка и пение о тех васильках, что всходят на горе, о том барвинке, что постелился под горой. И усмотрел старый сквозь притемненные годы свои дальние-далекие васильки, и тот барвинок, и молодую женщину, которых только в молодости видел…
Вот какой голос у его сына, за него можно даже без пианино в театрах что-то платить. А вот долго ли он протянет без кабанчика и коровенки? Чтобы вот так на войнах и в революцию продырявили не его ребенка, а бесчувственное железо, то сквозь него можно было бы обрушивать зерно… А ему до сих пор васильки всходят, барвинок стелется… Удивительными становятся теперь люди: смотришь — вчерашний мужик, а сегодня уже и не мужик… Что оно только дальше из этого будет? Говорят, опять все заграницы на нас войско собирают, и тогда снова покатятся по трактам и дорогам головы сыновей, а по селам затоскуют похоронные колокола и вдовы…
Лесники прощаются с дядей Себастьяном, и он только теперь спрашивает, чего я пришел.
— Да… если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы у бандитов отбили.
— Уже слышал? — смеется мужчина.
— Услышал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.
— Славный. Жаль одного: под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет — тебя прокачу на нем. Хочешь?
— Ой, хочу, дядя.
Мы выходим из хаты и вдоль завалинки идем в маленький сад, где темной кочкой лежит раненый конь. Услышав шаги человека, он тихо и болезненно заржал. Шея у него была перевязана вышитым полотенцем. Дядя Себастьян погладил коня, сказал ему несколько слов и вытер слезы с глаз.
— Плачет, бедный, от боли, — сказал с сочувствием. — Слышь, Михаил, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.
И я верю каждому слову дяди Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скот, тоже поверил бы.
— Что же, Михаил, пора тебе домой. Там уже мать, наверное, не дождется тебя. Провести?
— Не надо, я сам.
— Не боишься?
— Я не боюсь… Я еще буду просить, чтобы вы мне хоть немного растолковали одну книгу.
— Сейчас?
— Если можно, сейчас.
— Если это дело очень настоятельное, — посмеивается председатель, — то пойдем к свету.
В доме он разворачивает книгу, сначала удивляется, потом сосредоточивается, хмурится, насупливается, и на его щеках появляются бугорки.
— Ты где ее взял, такую умную?
— У попа, — рассказываю, как было дело.
— Ага! — злорадно говорит дядя, а его лицо так краснеет, что даже исчезают заплаты лишаев. Он перелистывает несколько страниц, снова вчитывается, наконец, встает из-за стола и, глядя мне в глаза, говорит: — Михаил, это книга о небе! Но нам сейчас главное — знать землю, знать и делить ее бедным людям. А потом уж будем добираться до неба. Завтра занеси книгу попу и скажи ему, что я просил давать тебе те книги, которые сейчас можешь читать. Еще скажешь, что я загляну к нему, и завтра вечером снова приходи ко мне. Понял?
— Понял.
— И будь здоров, — прощаясь, подал большую, оплетенную жилами руку…
Сколько лет прошло с тех пор. Я уже, было, и забывать начал эту причудливую историю с космографией, когда от небольшого ума хотели насмеяться над малым крестьянским ребенком. Но все это, как на дрожжах, поднялось в тот день, когда крестьянский сын нашей родной земли впервые в истории человечества поднялся в космос…Действительно, хорошо смеется тот, кто смеется последним!