– Нет, Глеб Савиныч, кабы только это, не стал бы тужить, не стал бы гневить господа бога! На то его святая воля. В эвтих наших невзгодах человек невластен…
– Да что ж такое? Говори! – нетерпеливо перебил Глеб.
– А то, что случилось недоброе дело, – подхватил, тяжко вздыхая, старик, – от человека недоброе дело, Глеб Савиныч! А все вышло… все вышло из твоего… из твоего соседского дома.
– Как! Что такое? – воскликнул Глеб, поспешно вставая на ноги и беспокойно изгибая седые брови.
– Да, из твоего дома, – продолжал между тем старик. – Жил я о сю пору счастливо, никакого лиха не чая, жил, ничего такого и в мыслях у меня не было; наказал, видно, господь за тяжкие грехи мои! И ничего худого не примечал я за ними. Бывало, твой парень Ваня придет ко мне либо Гришка – ничего за ними не видел. Верил им, словно детям своим. То-то вот наша-то стариковская слабость! Наказал меня создатель, горько наказал. Обманула меня… моя дочка, Глеб Савиныч!
При этом у Глеба отлегло от сердца. Ему представилось сначала, что Гришка или Захар обокрали соседа.
– И где мне было усмотреть, старику, – продолжал дедушка, останавливаясь время от времени и проводя дрожащею ладонью по глазам, – где было усмотреть за ними! Сама, бывало, обо всякой малости сказывала. Ину пору – вот в последнее это время – спросишь: «Что, мол, невесела, Дуня, что песен не поешь?» – «Ничего, говорит, так, охоты нет». Ну, я ей и верил… вестимо, думаю, какое ей со мною веселье… лета ее молодые… Да, обманула меня моя дочка, Глеб Савиныч, горько обманула! Ноне только обо всем проведал… Приходит это она утром ко мне, а я рыбку удил, приходит, да так вот вся и заливается слезами, так и заливается. «Что ты, говорю: Христос, мол, с тобою». Сам добре перепужался, встал, поднялся, а она ко мне в ноги… все и поведала… Так инда головня к сердцу моему подкатилась! «Ну, говорю, дочка, посрамила ты мою голову! За что, говорю, за что ты меня, старика, обманула? На то ли растил я тебя? Того ли ждал!» А руки не поднял – подумал: не поможет. Бог, мол, дочка, судья тебе!
– Что ж… Гришка? – перебил Глеб, сжимая кулаки и грозно нахмуривая брови.
– Он, – отвечал старик, опуская голову и проводя дрожащими пальцами по глазам.
– Ах он, проклятый! – вскричал Глеб, у которого закипело при этом сердце так же, как в бывалое время. – То-то приметил я, давно еще приметил… в то время еще, как Ваня здесь мой был! Недаром, стало, таскался он к тебе на озеро. Пойдем, дядя, ко мне… тут челнок у меня за кустами. Погоди ж ты! Я ж те ребры-то переломаю. Я те!..
– Полно, Глеб Савиныч! Этим теперь не поможешь, – кротко возразил дедушка Кондратий, взяв его за руку, – теперь не об том думать надыть.
– Ты думаешь, примерно, женить надыть?
– Затем и шел к тебе… Лучше уж; до греха, по закону по божьему, как следует.
– Это само собою. Повенчать повенчаем; а не миновать ему моих кулаков! Я его проучу… Ах он, окаянный!
– Нет, Глеб Савиныч, оставь лучше, не тронь его… пожалуй, хуже будет… Он тогда злобу возьмет на нее… ведь муж в жене своей властен. Человека не узнаешь: иной лютее зверя. Полно, перестань, уйми свое сердце… Этим не пособишь. Повенчаем их; а там будь воля божья!.. Эх, Глеб Савиныч! Не ему, нет, не ему прочил я свою дочку! – неожиданно заключил дедушка Кондратий.
Вместе с этими словами кулаки Глеба опустились, и гнев его прошел мгновенно. Несколько минут водил он ладонью по серым кудрям своим, потом задумчиво склонил голову и наконец сказал:
– Что говорить, дядя! Признаться, и я не ему прочил твою дочку: прочил другому. Ну, да что тут! Словесами прошлого не воротишь!
Тут он остановился, махнул рукою и снова опустил на грудь голову.
Глеб уже не принимался в этот день за начатую работу. Проводив старика соседа до половины дороги к озеру (дальше Глеб не пошел, да и дедушке Кондратию этого не хотелось), Глеб подобрал на обратном пути топор и связки лозняка и вернулся домой еще сумрачнее, еще задумчивее обыкновенного.
Часть четвертая
XX
Худое житье