Когда она выпрямилась, я отпрянул от двери, испугавшись, что буду замечен, но она только подошла к окну и долго, не выпуская из рук полотенца, с которого капало на пол, смотрела через пыльное стекло на солнце. Над крышами пылала узенькая полоска зари. Холодные лучи играли на темных волосах. Послышались шаги. Я оглянулся. По лестнице поднималась Юзефова с двумя ведрами дымящейся воды. «Чего стоите? — сказала она, подходя к двери. — Помер человек, вот и все дела. Говорят, Мюллером звался. Но он такой же Мюллер, как я австрийская императрица. И что ему теперь на могилке напишут? — Толкнула коленом дверь: — Припозднились маленько. — Увидев женщину, остановилась: — А вы, барышня, что тут делаете?» Женщина, будто не услышав ее, погрузила полотенце в таз и снова наклонилась над Мюллером. Я поставил корзинку с вином, фруктами и хлебом у порога и по узким ступенькам спустился вниз.
На улице было пусто.
Губная помада
Дверь в комнату панны Эстер была открыта.
Янка только что закончила уборку.
Я перешагнул порог. Взгляд искал следы, скользил по предметам, касался стекла, красного дерева, дамаста, фарфора, серебра, но в комнате не осталось ничего — только влажный запах вымытого окна, свежесть накрахмаленного полотна да сверкание хрусталя, который Янка ополоснула в теплой воде и аккуратно расставила на полочках буфета. Я провел пальцами по холодной столешнице. Ничего. Ни пылинки. Стулья все как один придвинуты к самому краю стола. Тишина.
Открытый шкаф с круглым зеркалом был идеально пуст. Внутри полустершаяся надпись: «Розвадовские. Отец и сын». Там, где раньше висели рядком красивые платья из светлого и темного шелка, сейчас качнулись проволочные плечики. Ничего. Сухое потрескивание проволоки. Только в правом углу, на полке, там, где стояла шляпная коробка с серебряной надписью «Urania — Danzig», букетик из порыжелых веточек багульника, перевязанный выцветшей лентой, — казалось, этому пучку сухих, без запаха, прутиков приказано что-то стойко защищать… но что?
И вдруг — след? Значит, что-то все же осталось? На гладкой поверхности секретера едва ощутимое небольшое круглое углубление. Оттиснутый на полировке след горячего стакана, из которого она пила чай? И сразу — страх. Что это всего лишь иллюзия. Ненужные сантименты, которые ничего не изменят.
Должна ехать? Ну и пускай уезжает, пускай исчезнет и не возвращается. Но эта комната — залитая солнцем, прибранная, вымытая, пахнущая хорошим воском фирмы «Зонненблат» и канифолью киевской фирмы «Морозов» — упорно воскрешала былые картины. Игра света на плюшевой обивке призывала то, что было утрачено. Легкое колыхание занавесок, приподнятых ветерком, небрежно рисовало на стене тени, обманчиво напоминающие тень ее головы. В трепете листьев за окном я видел мягкое движение руки, как всегда не поспевающей за словами; казалось, еще мгновенье — и она войдет в комнату. Книга в красном переплете в руках? Малахитовое кольцо на пальце? На шее бархатка с камеей? Золотистая кожа в вырезе тонкой полотняной сорочки?
Оконные стекла блестели. Ни единого пятнышка. Занавески тоже были новые. Янка вчера принесла их из магазина на Вильчей. Те, что она сняла, с вестфальской вышивкой по нижнему краю, все еще «плохо пахли», хотя Янка три раза их стирала, а потом гладила, отчего они приобрели первозданную жесткость, будто их принесли прямо от Шайблера. О, да Янку надо просто озолотить за это чудесное преображение комнаты, в которой еще так недавно пахло эфиром и йодом, а сейчас пахнет светом летнего дня, радуя обоняние — наше здоровое, живое обоняние — бодрящим холодком свежести. И эта белизна вымытого подоконника, на котором топорщит влажные листья красная примула. И блеск отполированной дверной ручки. И веселая игра солнечных пятен на расписанных ирисами обоях, с которых смахнули пыль. И красиво застланная кровать из гнутого дерева, снова задвинутая в зеленую нишу. И подушка в свежей наволочке на отглаженной простыне — как в лучшем отеле!
Это уже не «комната панны Эстер». Сейчас она стала тем, чем была всегда: «комнатой для гостей».
Но внезапно из этой пустоты, откуда улетучились все следы, всплыло снежно-белое пятно покрывала пониже подушки, на котором в самый первый день я увидел темное платье из Вены, и эта картина небрежно брошенного поперек кровати платья была такой реальной, что, как и в тот день, мне захотелось кончиками пальцев расправить темный крепдешиновый рукав.
Зеркальные дверцы буфета были приоткрыты. За ровнехонькими рядами стаканов, рюмок, графинов — темная фотография в рамке красного дерева?
Башня? Тучи над буковыми холмами? Далекое море?
Мариенкирхе?
Забыла взять?
Я перевернул снимок. На обороте надпись: «С. К. Bertelssohn». Наклонные буквы. Синие чернила. А рядом?
«Александру — Эстер».
Всего два слова. И дата.