Дни. Часы. Выходы в город. Возвращения. Молчание. Незначительные слова. Никто не должен ничего знать. Солнечные лучи шествовали по обоям. Ступеньки на лестнице поскрипывали как всегда. Тихий стук закрываемых дверей. Бренчание кастрюль в кухне. В сумерках в комнате на втором этаже плеск воды: это Янка над фарфоровым тазом обмывала лицо, шею, плечи панны Эстер. Около семи отец старательно заводил часы в салоне, поднимая латунные гири на длинных цепочках. Янка постукивала щеткой в прихожей, метелочкой из петушиных перьев сметала пыль с греческой вазы из Одессы. Блестели протираемые влажной тряпкой оконные стекла. Дом плыл под высокими облаками по морю времени. Вечером проваливался в ночную тьму, утром выныривал на солнце, точно корабль, полный шкафов, столов из темного дуба, палисандровых стульев, кроватей гнутого дерева, кофров, ивовых корзин с постельным бельем и кованых сундуков с фарфором. Каждое утро, сквозь рассветный туман, сквозь дождь, сквозь горячие ветры с востока и холодные с севера, прорывался желтый фасад с черными балконами, словно пытаясь свежим блеском мокрых от росы стекол напомнить городу о своем существовании, но ни о чем не желали знать ни дагерротипы Неаполя, висящие в салоне около зеркала, ни морские раковины на полочке, ни коричневатые фотографии далекого города, которые панна Эстер по приезде из Вены расставила на буфете. Даже книги равнодушно шелестели страницами.
Со стиснутым сердцем я смотрел на отца, на Анджея, на мать. Во вторник, когда мы сели обедать, отец, потянувшись к корзинке с хлебом, спросил: «Ты уже подумываешь об отъезде?» Я заставил себя рассмеяться: «Где же мне будет лучше, чем здесь, с вами! Я люблю Гейдельберг, но вас там нет. И его тоже нет», — я хотел взъерошить Анджею волосы, но он увернулся: «Отстань». — «Мне, конечно, не хватает моих мостов, но хочется побыть с вами как можно дольше. Вот кончится лето…» — «Значит, пока не собираешься уезжать?» — отец вытирал салфеткой губы. «Нет, хотя дел там накопилось много». Отца это не устроило: «Надеюсь, долгов у тебя нет?» — «Нет, долгов нет, но…» — «А, все-таки! — отец с облегчением вздохнул. — Скажи, сколько. Говори, не ломайся, как панна Осташевская». Я тянул время: «Чуть-чуть бы не помешало…» — «Ну, так почему молчишь? — Отец открыл портмоне. — Столько хватит?» — «Наверно», — но сказал я это так, что он добавил еще одну голубоватую бумажку. На душе у меня было отвратительно. Я знал: таких бумажек мне понадобится гораздо больше. В четверг пошел в ломбард. Заложил часы и золотой перстень.
Рассказ о студенте
В полдень на Велькой ко мне подошел мальчик в суконной куртке: «С вами хотят поговорить». Я пошел за ним по Вильчей. В доме на Кошиковой, перед которым он остановился, несколько окон были замурованы красным кирпичом. Мальчик остался у парадного: «Шестой этаж. Квартира двенадцать». Витая лестница на железных опорах, черная, узкая, вела к круглой розетте в потолке из молочного стекла. За стеклом скользили безмолвные тени голубей.
Дверь на шестом этаже была приоткрыта. Я увидел темную прихожую, услышал шорох, женщина, прикалывавшая к волосам черную шляпку, отвернулась от зеркала, набросила на плечи атласную шаль и молча прошла мимо меня к лестнице. Из глубины квартиры донесся мужской голос: «Это вы? Безумно рад. Входите». Я узнал голос. Он принадлежал мужчине из-под моста. Я остановился на пороге. Одет он был изысканно: мягкая фланель, золотые запонки, лаковые туфли. Странное зрелище в пустой комнате, единственным украшением которой были портьеры из грязноватого плюша, закрывающие кровать с почерневшей позолотой на спинке. На стенах светлели прямоугольники от снятых картин. Руки мужчины казались тяжелыми от колец и перстней.