Должно быть, он решил, что Кошкин арестовал меня и везет в полицейские застенки. Ну а что, право, он еще мог подумать? Впрочем, не дослушав ответ Степана Егоровича, он оповестил:
– Я, позвольте, прокачусь с вами.
– Боюсь, это не очень хорошая мысль, лучше вы… – начал, было, Кошкин, но смешался и умолк, видя, что Ильицкий уже забрался в экипаж, не слушая его вовсе. Так что лишь выдавил: – Ну, хорошо.
С людьми, даже с теми, кто причисляет себя к знати и сливкам дворянского общества, Кошкин обычно держался ровно, с чувством собственного достоинства, не переходящим, однако, в развязность. Но я отлично видела, как пасует он всегда перед Ильицким и, наверное, особенно остро вспоминает о своих происхождении и статусе. И Ильицкий явно это видел. Мне ужасно стыдно становилось в такие моменты за Евгения: все внутри у меня сжималось при мысли, что сейчас он отпустит какую-нибудь отвратительную бестактность, унизит Кошкина. А это было вполне в его характере. Не хочу бросаться словами, будто никогда не прощу ему этого, но, без сомнения, подобное его поведение вызвало бы между нами очередную размолвку, и не малую. Такие мысли роились у меня в голове, пока Ильицкий устраивался рядом со мною, и даже волнение от необходимости объясняться несколько отступило. Тем более что Ильицкий пока ни о чем не спрашивал. Катерина молчала, кажется, уже ничему не удивляясь.
Под аркой в Третьяковский проезд лежало бревно, не давая двигаться дальше. Полицейский на козлах ругнулся чуть слышно:
– Опять, что ли, мостовую разбили? Что за беда с дорогами!…
– Не шуми, – вяло сказал Кошкин, – так по Театральному и поедем до Лубянской площади, а там по Старому проезду [51]
- и к нам, на Ильинку. Куда торопиться?– Так темнеть уж скоро начнет, Степан Егорыч! Чем такой крюк делать, лучше я сейчас дворами…
Сказав так, он и правда начал заводить лошадей в ближайшую узкую подворотню в Китайгородской стене. Кошкину, кажется, это не понравилось, но он ничего не сказал.
– От… ну куда прет? – снова заворчал кучер. – Допился до зеленых чертей, и теперь море по колено!
Я отметила краем глаза, что из темноты навстречу карете идет человек в рваной потрепанной телогрейке и подумала, что для праздношатающегося пьянчужки, каких в подобных подворотнях уйма, он идет довольно твердой походкой. Но я так и не продолжила мысль, потому что в этот миг к нам, в незастекленное нутро кареты, повернулся Кошкин и поймал мой взгляд. Шумно вздохнул, посмотрев и на Ильицкого – мы с Евгением сидели рядом, по ходу движения кареты, Катюша напротив нас, досадливо морщась, когда экипаж подскакивал на выбоинах.
– Позвольте все же, господин Ильицкий, чтобы мы высадили вас у «Славянского базара». Я настаиваю, – сказал Кошкин теперь с нажимом.
Я решилась, наконец, поднять глаза на Евгения, чтобы поддержать Кошкина – и правда ему совершенно нечего делать в участке. Ильицкий же вовсе, казалось, ничего не слышал – он напряженно вглядывался в перспективу узкого проезда, а потом вдруг подался ко мне, будто желая обнять.
Обнял, но, не ограничившись этим, повалил сперва на деревянное сидение экипажа, а потом спихнул на пол между сидениями и придавил сверху. Все это произошло столь быстро и неожиданно, что я не успела и ахнуть.
И лишь когда с резким свистом в деревянную спинку сидения вошла пуля, оцарапав мне щеку россыпью опилок – я осознала, что тот человек в телогрейке шел, чтобы нас убить. Потом был еще один выстрел и еще, и еще – совсем близко, будто над моей головой. Но я не видела ничего – мы упали так, что я лежала, полностью накрытая Ильицким и утыкалась лицом ему в плечо. До боли в пальцах впиваясь в его руку, я одно лишь понимала: раз слышу и чувствую биение его сердца – мы еще живы.
До меня донесся глухой стук об пол, и я отстраненно подумала, что Катя поступила правильно, последовав нашему примеру и упав. О Кошкине и кучере я словно бы вовсе не помнила. Единственная мысль, которая вязко, как патока, тянулась в моем мозгу и все не могла оформиться – что нужно считать выстрелы. Их должно быть шесть, а потом можно будет снова начать дышать. Но перейти к исполнению задуманного я так и не сумела: мысли были скованы жестоким первобытным страхом – страхом, что моя жизнь сейчас оборвется, и не будет уже ничего.
Или, что оборвется его жизнь – и тоже ничего уже не будет.
Ржали кони, карета ходила ходуном, принимая на себя пули, билось его сердце – каждый удар, как последний.
Я так и не сумела уловить момент, когда именно выстрелы прекратились, и все стихло. Просто почувствовала, что Ильицкий пошевелился и попытался поднять голову – я вцепилась в его плечо еще отчаянней. Как будто он не понимает, что по ту сторону кареты просто перезаряжают барабаны! А потом я догадалась вдруг, что когда барабаны будут перезаряжены, этот человек в телогрейке обойдет карету – ведь убивать нас со стороны двери гораздо удобнее.
– Женя, Женя!… – в ужасе зашептала я, прижимаясь к нему еще сильнее, потому что он явно собирался меня оставить.
– Лежи тихо! – ответил он, вырываясь из моих рук.