— Говоришь, соревнование с санарийцами. А я-то тут при чем? Однако, ежели тот человек заходил, вот что придется сделать, Бардгуния: как пойдешь в школу, — только ты сначала молоко вскипяти, половину можете выпить, другую на простоквашу поставь, смотри не забудь, — так вот: как пойдешь в школу, заверни на тот участок в лесу, разыщи Геру и объясни: бабайя, мол, пошел к доктору, к тому самому, к которому ты его водил… Он, скажи, немножечко запоздает, но придет обязательно. Забыл тебе, сынок, сказать, я чуть не помер ночью… Ты сладким сном спал, а я стонал — так стонал, до самого неба стоны мои долетали…
Отвернув полу бурки, он бережно прижал ладонью левую сторону живота, которая особенно выдавалась, и захихикал:.
— Вот тут она, Бардгуния, тут смерть моя. Селезенка проклятая, или как ее там называют? Она и деда твоего в этом самом джаргвали убила. У матери твоей тоже как будто селезенка болела. И меня доконает, все в том же джаргвали, добьет — и конец… Вот тогда меня и вычеркнут из списка постройщиков…
Жалкая гримаса исказила его лицо, он постонал, повздыхал тяжко и снова заговорил:
— Да не забудь еще, сынок: после школы непременно на чайной плантации покажись… И чтобы вписали тебе трудодень за сбор. Гутунию тоже с собой возьми, пусть он, окаянный, хоть одну корзиночку соберет… Ну вот… Мне бы только от селезенки избавиться, сразу бы нам полегчало.
В глазах его засветился лукавый огонек. Лицо сморщилось, расплывшись в кривую улыбку. Он поспешно отвернулся от Бардгунии, чтобы скрыть и лукавый огонек и эту улыбку. Подняв хурджин обеими руками, взвалил его на плечо, поверх бурки. При этом покряхтел: «Пай, пай!» и схватился рукою за поясницу, чтобы ясно было, до чего тяжел этот груз. Он еще раз взглянул на Бардгунию — глаза его молили о жалости и сочувствии — и зашагал по двору.
Козленок в хурджине замекал. Тотчас на его призыв отозвалась коза.
В этот момент раскрылась дверь джаргвали, и к порогу, протирая глаза и толкаясь, кинулись четверо полуголых детей — один меньше другого, точь-в-точь те палочки; что отец показывал сыну. Группа эта казалась особенно живописной благодаря щенку, который, положив на порог передние лапы и морду, повизгивал от нетерпения — когда же наконец ребята высыплют во двор, чтобы кубарем пуститься за ними.
Двое старших перемахнули порог, не задев его. Младшие навалились на него грудью и ползком одолели препятствие. Затем все четверо стали под навесом, созерцая спину удалявшегося отца. Щенок оказался проворнее и старших и младших — он с неистовым тявканьем покатился по двору. Услыхав жалобные стоны козленка, залились в один голос и дети.
— Вай, вай! Где мой козлик? — закричал один из них.
— Мой козлик! — затянули второй и третий.
— Мой, бабайя, мой козлик! — запротестовал, заглушая братьев, самый младший — Чиримия. Из глаз его градом полились слезы.
Детские животики, едва прикрытые рваными рубашонками, колыхались от плача, опаленные солнцем и ветром ноги топали по земле.
Отец, еще шагавший по двору, резко обернулся, наклонился к земле и стал шарить рукой: казалось, он ищет камень, чтобы отбиться от приставшей к нему своры собак. Он выпрямился, взмахнул рукой, словно пращой, и с пеною у рта завизжал:
— Ну, погодите, будет вам конец!..
Щенок первым счел за благо отступить, но визжал при этом так, словно в самом деле ему проломили голову.
Бардгуния позвал щенка:
— Сюда, Буткия, убью!
Потом, широко раскинув руки, захватил, точно неводом, своих братьев и повлек их обратно.
— Идите, идите домой… Убьет вас бабайя, — сказал он тоном взрослого и втолкнул всех четырех в дом.
Затем, прихватив еще и подойник, мальчуган скрылся вслед за детьми.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Он шел по узкой уличке между плетнями, держась поближе к краю; чтобы не увязнуть в жидкой грязи, цеплялся за колья, перепрыгивал с камня на камень, взбирался на пни. Но большей частью приходилось брести напрямик — тяжелый хурджин изрядно мешал ему. К тому же козленок никак не хотел примириться со своей участью, бился в хурджине; от этого Гвади было еще труднее сохранять равновесие.
Он вообще любил поговорить, поворчать. На этот же раз беспокойное поведение козленка располагало не только к воркотне, — он ругался и так неистово проклинал все и вся, что казалось, несдобровать Оркети — все село до последнего дома, до последней живой души вот-вот обратится в прах! Не щадил он при этом и своих родичей, как умерших, так и здравствующих.
Благополучно миновав проулок, он собирался уже свернуть к шоссе, как вдруг из-за высокого плетня, окружавшего крайнюю в проулке усадьбу, до него донесся женский голос:
— Что с тобой, Гвади? Чего это ты, сосед, едва проснувшись, проклятиями сыплешь?
Гвади сразу узнал этот голос. Обрадовался. Искаженное злобой лицо разгладилось, проступила улыбка, но только на мгновение…