Мой отец был эгоистичным ублюдком, но мог быть и милым, во всяком случае остроумным, а в некоторых кругах даже обворожительным. И опасным — например, мог внезапно боднуть головой стоящего перед ним человека. Хулиганские эти замашки сочетались в нем с рефлексами человека неглупого, даже интеллигентного, но излишней эрудицией не обремененного. Безвкусием нувориша грешила скорее моя мать, хотя отцу ее плоские выходки доставляли удовольствие. Он также любил рассказывать, да с каким смаком, с каким талантом, пошлейшие истории о былых временах — кого они изнасиловали вгрупповую или как они с моим дядей на углу, где раньше стояла бензоколонка, заставили сделать минет аптекаршу, которой сейчас за семьдесят, за семьдесят! и ни одного зуба во рту! ты можешь себе представить?! Теперь был бы идеальный случай! Единственного в семье ребенка воспитывали в том духе, что жизнь есть борьба, что сука достается самому сильному псу, и он должен стать таким псом — неважно какой ценой, физической силой, кулаками, подножкой или хитростью и умом, предательством, ложью — скажем, организовать тайное общество, чтобы разделаться с соседским мальчишкой, а затем за спиной у товарищей заключить с ним союз о вечной дружбе и проч. Если никто не стоял у него на пути, или он думал, что таковых нет, мой отец умел быть приятным во всех отношениях человеком, добрым, веселым, раскованным, ироничным, но при этом, что интересно, всегда знал меру; он умел веселиться, был душой компании, пел, танцевал, а если и напивался, то не проявлял агрессивности (исключением являлась мать, из которой он выбивал деньги; деньги матери были главным яблоком раздора, она трезво считала их, учитывал каждый грош), а скорее задавал тон веселью, творил невесть что и обладал тем качеством, которое в наше время редкость, — умением погулять. Мой отец — из тех, кого называли когда-то «свой парень». Само собой, он играл в футбол. Само собой, без зазрения совести нарушал правила и подолгу препирался с судьей. Состав команд определял он сам, и всегда таким образом, что его команда оказывалась сильней. Проигравших он беспощадно унижал и высмеивал, не щадя их достоинства, всячески издевался над ними и не терпел возражений. Если же дело шло к проигрышу, он набрасывался на товарищей по команде, орал и собачился с ними, примешивая к объективным фактам немыслимую дозу пристрастности. За те сорок лет, что он играл в футбол, он ни разу ни перед кем не извинился, не признал ни одной ошибки. Словом, врал он как сивый мерин! Но одну вещь он все-таки ставил превыше всего — игру. Он знал ее тонкости, выкладывался как мог, носился по полю за троих (когда не был на что-то обижен) и, хотя никогда не играл в настоящем клубе, а обычно на пляже, где-нибудь на лужайке, на малом поле, глубоко понимал суть игры, как говорят, видел поле, посылаемые им мячи имели глаза, у него было поразительное чувство темпа, которое он использовал как при отборе мяча, так и в игре головой. Своими тонкими длинными ногами он, будто клюшкой, без труда выуживал мяч из-под ног соперников. Большую часть голов он забивал головой (наподобие Пали Ороса). И если б не он, то вся их футбольная компания давно уже разбрелась бы. Какое-то время спустя, совсем как при диктатуре, игроки притерпелись к состоянию униженности, иногда кто-нибудь бунтовал, но, не получая поддержки, либо смирялся, либо — что было реже — покидал команду. Мало-помалу они приспособились к моему отцу, это была его игра, его воскресное утро — остальные чувствовали себя немного гостями, немного чужими и, осознав это, больше не возмущались причудами моего отца — это было бы столь же бессмысленно, как возмущаться тем, что летом жарко, а зимой холодно. В середине февраля — холод, зима! — мой отец обнаружил чуть выше копчика нечто странное, что он назвал «бугорком». Жировик, отмахнулся он. Но тот не давал моему отцу покоя — чесался, болел, ныл, словом, с ним происходило что-то, непонятное моему отцу. «Бугорок» жил своей особой жизнью и постоянно давал об этом знать. Неужто я надорвался, или это от уборки снега? Настоящая боль наступила внезапно, так что отец мой согнулся от нее в три погибели. Он ковылял перекосившись всем телом и уже неделю спустя стал тихим и кротким — куда подевалась вся его агрессивность? Мать плакала, умоляла его кричать на нее, как бывало, обзывать скотиной, мартышкой и проч. Ты не похож на себя! Незнакомец смотрел на нее пристальным взглядом, скучающим и беспомощным, как у рано состарившегося ребенка. Три опухоли, расползавшиеся как паутина, уже проникли в костную ткань. Операция длилась двенадцать часов. Часть кости пришлось удалить. В моем отце сделали углубление приблизительно 8 х 5 х 3 см. Но продлилось все не более трех недель. Под конец мой отец запретил навещать его. Все, естественно, обижались. Сыновья, жена, друзья, его женщины. (Между тем воскресные футбольные матчи продолжались, только теперь никого особенно не заботило, кто победит. Мой отец, когда побеждал он — а так было почти всегда, — весь день ходил пьяный от счастья. Теперь этого счастья нет. Оно ушло навсегда.)