Мой отец… точнее сказать, моя мать состарилась. Время ее миновало. Старость для женщин труднее, ведь у мужчины, даже у старого, еще могут быть дети — но не у старой женщины. Многое может уравновесить власть, многое, но не это. Моя мать сражалась отчаянно, но в конце концов время ее одолело, она уже никому не была нужна, подурневшая, с раздувшимся животом, с распространявшимся вокруг нее запахом (тушеные легкие с кислой подливкой), да еще и без денег. Несчастная авантюра с пожоньской лотереей лишила эту семейную ветвь всего состояния. Но мать и тут не сдалась, не пошла на попятную. Она продолжала борьбу, но не от имени женщин, и даже не от своего собственного. А дело тут вот в чем. Моя мать любила мужчин, любила мужскую плоть, телесную любовь. Последнюю она ставила выше всего, она была для нее тем, что делало мир единым, что придавало ему смысл и цель, она была ее демоном, страстью, высшей инстанцией, к которой она апеллировала, где искала убежища и отдохновения, получала отпущение грехов, она на нее молилась и просила ее снисхождения и благорасположения. О, смилуйся надо мною, с этой фразой она просыпалась каждое утро. Моя мать похудела, лицо покрылось морщинами, кожа обвисла, она поседела, но все же не красила волосы и выглядела как Баба-яга из сказки. Короче, зрелище не из приятных. И вот тогда она отправилась к церкви, на паперть, где кучкуются нищие, которые тут же шарахнулись в сторону, стесняясь стоять рядом с ней. (Большой, несуразный барочный собор построен был братом прадеда моего отца, но, с точки зрения моей матери, особого значения это не имело.) На шее у нее висела табличка с надписью, которую она временами — то радостно, то хихикая, то крича во всю глотку, то серьезно, но никогда не злобно — зачитывала проходящим. Бывало и так, что шепотом, смежив глаза. Прохожие, не веря очам своим, останавливались как вкопанные, беззвучно шевеля губами, читали табличку матери, иные трясли головами, как будто им в уши попала вода, перечитывали и спешили ретироваться. Смотреть на мать они не осмеливались, разглядывая ее лишь с почтительного расстояния, не в силах оторваться от зрелища. И никто, ни одна душа, не говоря уже о моем отце, не отваживался к ней подойти. Оно и понятно, ведь мать моя набрасывалась на любого, кто проявлял к ней какой-либо интерес, как на родного, и разговаривала с ним так, что у бедняги сжималось сердце и он волей-неволей задумывался о своей жизни. Моя мать обращалась ко всем таким тоном, словно она была воплощением телесной любви. И это, учитывая ее возраст, физическое состояние, запах, было более чем мучительно. Впечатление несколько облегчалось тем, что надпись она выполнила по-немецки — на венгерский даже у моей матери не хватило духу. И гласила она: Ficken lieben ist Friede[56]. (Make love, not war, сказали бы мы сегодня.) И правда, пока жива была моя мать, в Европе не было ни одной войны.
Лет десять назад, будучи еще в полной силе, мой отец взял со старшего сына слово поставить его в известность, если он обнаружит в нем первые признаки старческого маразма. Сын легко согласился. И теперь, когда мой отец с грубостью и капризностью стареющей примадонны в третий раз глубоко оскорбил его, он решил, что не будет ему ничего говорить. Это невозможно. Когда нужно об этом сказать, это уже невозможно. А когда было можно, то было еще ненужно.
Он состарился (мой отец). Сморщился и стал уже ниже самого маленького (по росту) из своих сыновей, хотя все еще выше самой высокой дочери. Бреется он теперь не так часто, как надо бы, на губах — вечные волдыри и трещины, из тех, которые, как говорят в народе, появляются от хорошего аппетита. Хотя это неправда (с аппетитом в последнее время у него дела плохи). Не так давно у него появилась подруга, которая не так давно увлеклась математикой. Почувствовала тягу к точным наукам. Она гоняет отца по библиотекам — раздобыть что-нибудь, например, о банаховых пространствах, потому что у нее самой болят суставы. Иногда у нее возникает желание проконсультироваться с сыном моего отца, но она почему-то не смеет или не хочет обратиться к нему напрямую и посылает к нему моего отца, который после тщательных поисков в древнем, с защелкивающимся замком, потертом портфеле выуживает записочку и зачитывает вопрос — что-нибудь о суммируемости ортогональных рядов и т. п. В свое время такие записочки делала для нас моя мать, но теперь в них значились не пять булочек и пакет молока, а обратная матрица из линейной алгебры. Задача моего отца заключается в том, чтобы доставить ответ. Он записывает, но главное пытается удержать в голове. То, что он ничего не петрит, это ясно и так. Но то, что память его так слаба, — это уже нечто новое. Дойдя до калитки сада, он с улыбкой продолжает повторять услышанное, иногда оборачиваясь к провожающему его старшему сыну: все ли правильно? И если дело совсем уж плохо (с каким-нибудь сложным координатным критерием непрерывности), мой отец начинает плакать.