Я разорву тебя, как рыбу! Не побои, а злость и отвращение к самому себе из-за того, что он так боялся моего отца и так унижался перед ним) были причиной того, что он (сын моего отца) плакал и, как рыба, не мог сомкнуть глаз. («До тех пор как с ним познакомился, я не знал, что такое страх. Он был первым человеком, который внушил мне ужас, от которого я, похоже, так и не освободился. Даже когда я стал взрослым, а он — стариком, мой отец внушал мне невероятную робость, особенно взгляд его желтоватых колючих глаз, который я никогда не забуду…») В последние годы жизни мой отец сделал несколько примирительных жестов — будучи человеком надменным и самоуверенным, он сделал их, переступив через самого себя, — но сын моего отца не ответил на них. Упрямство было сильнее его, он не мог ничего поделать, слишком много в нем было гнева и… увы, слишком мало великодушия.
На долгие годы? Куда? Если не ошибаюсь, послом в Неаполь. Где он всласть наслаждался — нет, не женщинами, а инжиром. А в свободное время мой отец писал заметки, и давно уж писал, о старом графе (своем отце). Воспоминания, все такое. (Грандиозность материала, впрочем, превосходит возможности его памяти и интеллектуальных способностей.) Занимался он этим каждый божий день. И был счастлив, что хоть так они вместе. Возвращаясь на родину, он по просьбе отца прихватил для него какой-то презент, не то серебряную табакерку, не то некоторое количество валюты в немецких марках, короче, у старика была просьба, и он ее выполнил. Весть об этом опередила моего отца, и не успел он распаковать чемоданы, к к старик был уже у него. Они не виделись много лет. Обнялись. Как он осунулся, и лицом и телом, ростом уже не выше меня, подумал отец. Табакерка? спросил дед, высвобождаясь из сыновних объятий. Мой отец вручил, старик принял. И, сославшись на занятость (дела в аптеке), удалился вместе со свитой. Девяносто семь секунд, взглянул отец на часы (Breguet-Sapin), столько времени уделил ему старик. Он вспомнил о своих заметках, о каждодневном счастье общения, и сердце его наполнилось благодарным чувством. По-моему, в какой-то мере мы все же приблизились к истине, что в состоянии несколько успокоить обоих и облегчить нам жизнь и смерть.
Мой отец колебался, идти, не идти, до тех пор пока его не забрали; забрали и остальных, сына моего отца, мою мать, но женщин потом отделили, а нас погрузили в товарный состав. Мой отец был страшно напуган, он вообще был труслив по натуре. Когда поезд останавливался, в вагон с воплями врывались солдаты (или люди, похожие на солдат) и всякий раз забирали одного человека. Всегда. И только одного. Жертву они не выбирали, не устраивали сцен, человек сам каким-то образом чувствовал, что пришла его очередь Ведь двадцать четыре часа в сутки все думали об одном, о жизни, точнее, о смерти, с тревогой прислушиваясь, не останавливается ли поезд, поэтому неудивительно, что чутье у всех обострилось. Во время очередной остановки мой отец понял, что пришел его черед. Он взмок, руки и веки судорожно задергались, его бил озноб, в желудке урчало. Он внезапно обмяк, осовел, потом так же внезапно, резким, невероятной силы пинком вышвырнул из вагона сына моего отца — прямо под ноги людям в форме, которые, как положено, поволокли его прочь. Только тогда он несколько успокоился (мой отец). Жил он долго. И когда кто-нибудь вспоминал его старшего сына, говорил только Мой дорогой, мой незабвенный сынок.