Мой отец играл Дьявола, Господь — самого себя, в двух частях по шестьдесят минут каждая, с пятнадцатиминутным антрактом, и, в соответствии с духом времени, происходило все это в заброшенном сборочном цехе (из каждого угла которого веяло ГДР), бутерброды со смальцем и луком, разбавленное вино и билеты на удивление дорогие, если только у тебя нет знакомых, которые могут дать контрамарку. (Есть.) Господь был усталый и изнуренный, преисполненный резиньяции (тоже подобие веры!), Он не верил в себя, походил на топ-менеджера, который преуспевает, но все же чувствует, что этого недостаточно. Мой отец, в отличие от Него, был в ударе, глаза его искрились иронией и остроумием, зубы сверкали, сверкал он весь. Он был красив, как испанец. Четвертый занимали, кстати, испанцы. Они не понимали ни слова, но были в полном восторге, потому что все было понятно и так. Быть испанцем — это, конечно, здорово. Господь Бог не без основания опасался, что мой отец прогонит Его и с седьмого неба, как он уже прогнал Его с первых шести: как только одно из небес насыщалось грехом, одним из смертных семи — не будем тут выяснять, по чьей вине, — Господь тут же перебирался на этаж выше, где было чисто. Шансов устоять против моего отца у Него не имелось, ибо отец находился (в то время) на пике эроса. Он заполнял собою всю сцену. Хотя, как уже говорилось, состав был любительский. Но мой отец был изголодавшимся, в то время как Господь, в силу положения, — пресыщенным; отец был честолюбив, к чему-то стремился, чего-то очень хотел добиться, меж тем как Господь хотел примерно того же, что и режим Кадара: «Ах, только бы ничего не менялось». Но понятно ведь, что вечная жизнь обречена на деградацию. Господь Бог в разгоревшейся меж ними полемике обвинил моего отца, что он все запятнал своими грязными лапами (Dreckfu) и так далее, словом, разнес его на все корки. Мой отец лишь пожал плечами, Бог, как всегда, был прав, он действительно все, что мог, запятнал своими грязными лапами, yes. Провозгласив истину, то бишь собственное откровение, Бог, в силу природы своей и усталости, успокоился, однако отец мой, будучи игроком от Бога, подобные ситуации считал банальными, скучными. Скучна была и явная собственная победа — изгнание Бога со всех райских небес. И видел отец мой, что это — хорошо, и от этого готов был на стену лезть. Джентльмен, пробурчал он Богу, не заключает пари, когда он на сто процентов уверен в победе; сказал — и лишился рассудка. Успех был феноменальный; правда, на представлении присутствовали в основном свои: мир, сотворенный Богом, а также испанцы в четвертом ряду.
После того как отец мой лишился рассудка, царапанье о стену, прежде относимое им на счет неизвестного, он стал считать личным посланием Бога. Мир считает его сумасшедшим, ибо он бесконечное количество раз соприкасался с истиной — см. царапание в стену! — в отличие от мира, который не удостоился откровения Божьего то ли из-за его пристрастия к кошкам, то ли по иным причинам. Он способен воспринимать нервное излучение Господа, другие — нет, все так просто. Мой отец стоит в лучах света, словно шаман, на нем женское платье, чтобы отдать должное той частице женского, что в нем есть. Нам не о чем говорить, восклицает довольно отец, я — мать Гамлета. Когда сын ее спрашивает: Ты ничего не видишь там, скажи? Она отвечает: Нет, ничего: но все, что там, я вижу. Но как она знает, что то, что она видит, — все, что она видит все, что там? Различие — это я. (Чтобы все было окончательно ясно: если к чему угодно добавить моего отца, мы получим все. Даже если мы добавим его к ничему, результат будет тот же!)