Я разбираю мотор и вижу, что он совершенно заржавел, должно быть от дождей, каждую деталь нужно почистить, все заросло каким-то илом; острый запах цветочной пыльцы, которая прилипла к машинному маслу и почти не счищается, но я рад, что у меня есть работа.
Вокруг стоят дети племени майя.
Они способны простоять целый день и глядеть, как я разбираю мотор, я расстелил листья банановой пальмы на земле и кладу на них деталь за деталью.
Зарницы, но дождя нет.
Женщины тоже глазеют; кажется, они только и делают, что рожают; малыш, которого мать держит на руках, сосет грудь, опираясь ножками на ее огромный живот; она стоит и глазеет, ни слова не говоря - все равно я не мог бы понять, что она говорит.
Герберт возвращается со связкой игуан.
Они еще живые, но совершенно неподвижные, пока до них не дотронешься рукой, их головки, похожие на головы ящериц, обмотаны соломой, потому что они больно кусаются, а когда их сваришь, мясо по вкусу напоминает курятину.
Вечером мы лежим в гамаках.
Пива нет, только кокосовое молоко.
Зарницы.
Меня очень тревожило, что могут украсть какую-нибудь из деталей мотора, но Герберт не разделял моей тревоги: он убежден, что индейцы не прикоснутся к этим деталям. О возможности бунта больше и речи не было! Они работают, и даже усердно, говорит Герберт, слушаются беспрекословно, хотя и убеждены, что все это не имеет смысла.
Он усмехается в бороду.
Будущее немецкой сигары!
Я спрашиваю Герберта, что он, собственно говоря, намерен делать: собирается ли он остаться здесь или хочет вернуться в Дюссельдорф? Какие у него планы?..
- Nada [никаких (исп.)].
Я ему как-то сказал, что встретился с Ганной и что собираюсь на ней жениться; но я даже не знаю, слышал ли это Герберт.
Герберт, похожий на индейца!
Жара...
Светлячки...
Потеешь, как в парильне.
На следующий день внезапно хлынул дождь, лил он только четверть часа, но зато как из ведра, настоящий ливень, потоп, а потом снова засияло солнце; однако вода не сошла, вся земля покрылась коричневыми бочагами, а я как раз до этого выкатил машину из-под навеса, чтобы работать на свежем воздухе; я же не мог знать, что именно в том месте, куда я ее поставил, образуется такой бочаг. В отличие от Герберта я вовсе не находил это смешным. Машина оказалась в воде по колеса, а о деталях мотора, которые я разложил на земле, и говорить нечего. Когда я это увидел, меня охватило отчаяние. Герберт выделил мне двадцать индейцев, только чтобы меня успокоить, как он сказал; он вел себя так, словно все это его не касалось - ни рубка деревьев, к которой приступили по моему приказу, ни сооружение козел для машины. Я потерял целый день на то, чтобы собрать все детали мотора; мне пришлось залезть в этот мутный бочаг и руками копошиться в теплом иле. Все это я делал один, потому что Герберта это нисколько не интересовало.
- Да брось ты! - вот и все, что он мне сказал. - К чему это!
Я заставил индейцев выкопать отводные каналы, чтобы вода наконец спала; только благодаря этому удалось найти все пропавшие части, да и то с большим трудом, потому что некоторые из них просто утонули в иле.
Его постоянная присказка: "Nada".
Он молол всякую чушь, и я ему не возражал. Без этого "нэша" Герберт совсем погибнет. Я не дал себя расхолодить и продолжал работать.
- Да что ты тут будешь делать без машины? - сказал я.
Когда я наконец снова собрал мотор и он заработал, Герберт усмехнулся и сказал только: "Браво!" - потом хлопнул меня по плечу: пусть этот "нэш" будет мой, он мне его дарит!
- На что мне "нэш"! - сказал Герберт.
Герберта нельзя было отговорить от его дурацкой затеи: когда я сел в заново собранную машину, чтобы еще раз все проверить, и включил мотор, Герберт стал изображать полицейского-регулировщика; вокруг нас стояли детишки племени майя и матери в белых рубашках, все с младенцами на руках, а потом подошли мужчины, которые сперва держались в стороне, в зарослях, у всех у них за поясами были кривые ножи; многие месяцы они не слышали шума мотора, а я дал полный газ, колеса вращались на холостом ходу в воздухе. Герберт делает знак - стоп! И я заглушаю мотор, я сигналю. Герберт делает знак - проезд открыт! Индейцы (их собиралось все больше) глядели на нас и не смеялись, хотя мы и валяли дурака; все стояли молча и, я бы сказал, сосредоточенно наблюдали, как мы (собственно говоря, зачем?) играли в уличное движение.