Я рисовал на мраморной крышке столика, - собственно говоря, не рисовал, а просто черкал карандашом; в желтом мраморе была какая-то жилка, она напоминала улитку, и я превратил ее в спираль, в незатейливую спираль; но, когда он спросил меня об этом, я спрятал в карман карандаш, и мы продолжали наш разговор о мировой политике, но его смех мне настолько мешал, что я уже был не в силах вымолвить слово.
Что же это я такой молчаливый?
Один из старых официантов кафе "Одеон", венец Петер, узнал меня; он нашел, что я нисколько не изменился.
Профессор О. смеялся. Он выразил сожаление, что я в свое время не довел свою диссертацию (о так называемом максвелловском демоне) до конца.
В кафе было полным-полно кокоток, как и прежде.
- Знаете ли вы, - смеялся он, - что кафе "Одеон" снесут?
И вдруг его вопрос:
- Как поживает ваша красивая дочь?
Он видел Сабет, когда мы с ним простились тогда, в кафе, в Париже; как он сказал, "недавно в Париже"! Это было после обеда, перед тем как мы с Сабет пошли в оперу, в канун первого дня нашего свадебного путешествия...
Я ничего не ответил, только сказал:
- Откуда вы знаете, что это была моя дочь?
- Я так подумал.
Снова его смех.
В Цюрихе мне делать было решительно нечего; и в тот же день (после болтовни в "Одеоне" с профессором О.) я поехал в Клотен, чтобы лететь дальше. Мой последний полет!
Снова "суперконстэллейшн".
Это был, собственно говоря, спокойный полет, только слабый фен поднялся над Альпами, которые я с детских лет неплохо знаю, но впервые над ними лечу: голубое небо перед закатом, обычный фен, а внизу - Фирвальдштетское озеро, справа - Веттергорн, за ним Эйгер и Юнгфрау, а быть может, и Финстерааргорн, так точно я наших гор уже не помню, у меня другое в голове...
А что, собственно говоря?
Долины в скупом свете надвигающихся сумерек, склоны, на которые уже спустилась тень, ущелье, где уже давно зашло солнце, белые ленточки горных речек, пастбище, стога сена, красные в отсвете заката, стадо в лощине, белая галька на границе леса - как белые личинки! (Сабет, конечно, назвала бы это иначе, но я не знаю как.) И я уперся лбом в холодное стекло; бесполезные мысли...
Хочется вдыхать запах сена!
Никогда больше не летать!
Хочется ходить по земле - вон там, внизу, у сосен, на которые еще падает солнечный свет; вдыхать запах смолы, слышать, как шумит вода, как она грохочет, пить воду...
Все проносится мимо, как в кино!
Хочется взять в руку горсть земли...
Вместо этого мы продолжаем набирать высоту.
Зона жизни - какая она, собственно говоря, узкая, несколько сот метров, а выше атмосфера слишком разреженная, становится чересчур холодно, можно сказать, человечество живет в оазисе, на дне зеленой долины, у нее есть узкие разветвления, а потом оазис кончается, леса уже не растут (у нас на высоте двух тысяч метров, в Мексике - четырех тысяч метров), выше еще встречаются стада, они пасутся как бы на границе возможной жизни, там еще есть цветы (я их не вижу, но знаю, что они есть), яркие и пахучие, но крохотные, есть насекомые, а потом только камни, только лед.
Я увидел новое озеро, образовавшееся благодаря плотине.
Его вода как перно, зеленоватая и мутная, а в ней отражается снежная вершина, у берега стоит лодка; вокруг ни души.
Плывет туман.
Трещины в ледниках зеленые, как бутылочное стекло.