На следующий день, когда я истолковываю ее телеграмму (ПРИЛЕЧУ ТОЛЬКО ПЯТНИЦУ 10.45) в том смысле, что, вероятно, последнюю внепавильонную съемку пришлось отложить из-за осеннего тумана, мой букет, к сожалению, теряет свежесть; я еще раз сметаю с ковра лепестки, осыпавшиеся за ночь, в первую очередь огорчительно склоняются тяжелоголовые георгины. Я переставляю остаток еще раз — безуспешно… Я вижу: показывая, что он вчерашний, мой букет стоит теперь в вазе как немой упрек, у Лили испортится настроение, хотя я ничего не скажу, ни о чем не спрошу. Это уже, сразу видно, не самопроизвольный букет. И я выбрасываю его, прежде чем поехать в аэропорт; конечно, не в мусорное ведро, где Лиля может его увидеть, а в подвал, где никто не увидит, как он увядает под старыми журналами. Все должно выглядеть так, словно о цветах я просто не подумал. Это значит, что мне нужно еще и вазу вымыть, прежде чем поехать в аэропорт…
Лиля уже приземлилась.
Гантенбайн чуть не опоздал (в последний момент пришлось смести желтые и голубые лепестки еще и с лестничной клетки), и я как раз успеваю увидеть: господин, который несет ее пожитки к таможне, все еще тот же. Пач скулит, когда незнакомый господин и Лиля, его хозяйка, прощаются в пяти метрах от его слепого хозяина; мне приходится изо всех сил удерживать его за поводок, моего глупого пса.
Надеюсь, я никогда не буду ревновать!