Звонит телефон, немного помедлив, Эндерлин снимает трубку, чтобы на короткий вопрос о его самочувствии (спросивший хочет, собственно, узнать нечто другое) ответить с оптимистической обстоятельностью; чересчур обстоятельно. С чего бы его голосу быть не таким, как вчера? Он это оспаривает, говорит о выписке в следующую субботу, о Кьянчьяно, о билирубине, о Гарварде, а на другом конце провода молчат, потому что уже знают все планы, которыми Эндерлин козыряет, и больше того: в доказательство своего выздоровления Эндерлин расспрашивает даже о вещах, лежащих за пределами вероятной продолжительности его жизни, расспрашивает подробно и упорно, словно хочет узнать, и притом точно, как обстоит теперь дело с финансированием, какое издательство, на два или на три года гарантия, затем ежеквартально или ежемесячно, речь идет снова об основании журнала, от которого Эндерлин — ему давно уже предлагают пост ответственного редактора — увидит в лучшем случае лишь гранки первого номера. Эндерлин дает согласие.
— Да, — говорит он, — даю слово.
Договорились.
Потом, однако, — разговор ввиду его утешительного согласия затянулся, — Эндерлин, как ответственный редактор, не может просто положить трубку, вопрос о заглавии, снова и снова вопрос о заглавии, кого брать в сотрудники, кого — нет, Эндерлин должен высказаться, но высказывался он все меньше и меньше, наконец еще раз дал слово — потом, однако, едва положив трубку, он опускает голову на вертикально поставленную подушку, вымотанный, как недавно после одной слишком уверенной прогулки по парку; он пытается думать о журнале, но безуспешно… вопрос о названии журнала, да, вопрос о названии… вопрос, не ошибается ли Бурри… дождевальная установка на солнце… вопрос, действительно ли я привязан ко всему этому, чему имя жизнь, — но я буду беречь себя, даже когда распад уже будет виден; я буду привязан к ней; я буду верить в любую ложь; ночью я буду все знать, а весь день верить в обратное, и белые сестры будут говорить: «Молодцом, господин Эндерлин, молодцом!» И те, кто придет посидеть у моей кровати, будут это видеть, и чего никто не скажет, то прорычат мне боли, боли время от времени, боли все чаще, боль беспрерывно, но каждое впрыскивание будет облегчением, которое я буду переплавлять в надежду, впрыскивание за впрыскиванием, пока не издохну, как зверь, во впрыснутой надежде…
Эндерлин еще может думать.
Почему ему не говорят правду?
Он еще человек.
Они не ждут от него величия.