Вот как выглядит вселенная Зебальда. В силу крайней тактичности он никогда не поднимает вопроса о холокосте. При этом читатель просто не может думать ни о чем другом. Зебальд редко упоминает о случайном переезде в Англию, но я совершенно убежден в том, что Сельвин проживает не только ему не предназначенную или случайную, но еще и не ту жизнь. Жизнь, которой он живет, как бы соперничает с некой идущей вразрез с фактами жизнью, которая разворачивается в призрачно-мглистой зоне ирреалиса. Ощущение того, что человек как бы отложил свою настоящую жизнь, настоящую суть куда-то не туда, в итоге сводится к четкой формулировке в «Аустерлице», когда персонаж-эпоним говорит нарратору: «Когда-то в глубоком прошлом я совершил ошибку и попал в какую-то чужую жизнь».
Поняв, что они проживают не ту жизнь, люди порой сами кончают с собой или — так это бывает с теми, чью жизнь перекорежила утрата или трагедия, — живут дольше, чем им положено, именно потому, что до последнего цепляются за надежду обрести ту жизнь, которую им задолжали. В этом суть истории отца моего коллеги.
Так что нет ничего удивительного в том, что, отдыхая во Франции, наш нарратор, бывший квартирант Сельвина, узнает, что добрый старый доктор в итоге все-таки закрыл гроссбух и застрелился.
И здесь мы доходим до третьей озадачивающей составляющей повести Зебальда. История доктора Сельвина отнюдь не заканчивается с его смертью. В 1986 году нарратор едет на поезде по Швейцарии и начинает вспоминать доктора Сельвина. Думая про Сельвина, он случайно — думаю, правильнее было бы сказать: по случайному совпадению — замечает в свежей газете заметку о том, что «семьдесят два года спустя ледник Обераар вернул останки горного гида из Берна Йоганнеса Негели, пропавшего летом 1914 года».
Тело, пропавшее летом 1914 года, в самый канун Первой мировой войны, наконец-то выбралось на поверхность, через много лет после того, как война превратилась в расплывчатое воспоминание, тела погибших на ней разложились, а тела тех, кто пережил эту войну, только чтобы потом сгинуть в холокосте, исчезли без следа. Собственно, в живых уже не осталось никого из тех, кто в 1914 году мог по возрасту служить в армии. И тут вдруг оказывается, что замерзшее неразложившееся тело Йоганнеса Негели теперь моложе Генри Сельвина, которого и самого уже шестнадцать лет как нет в живых. Рип ван Винкль по возвращении не просто становится анахронизмом: у него есть все основания полагать, если только он не смотрится в зеркало, что он на двадцать лет моложе всех своих сверстников. А вот нарратору у Зебальда больше всего на свете хочется показать эту заметку Генри Сельвину, чтобы старый доктор наконец-то закрыл все долги перед более молодой версией себя. Но в этом и состоит умопомрачительная жестокость времени. Упорядочивание счетов, которое, говоря теоретически, могло бы исправить столько разных вещей, на деле невозможно. Упорядочивание и подведение счетов, возвращение, воздаяние — все это в лучшем случае блеклые фигуры речи: слова, равно как и понятия вроде «недоделанного дела» и «открытого гроссбуха», «поставлены на паузу на неопределенный срок». Время не видит смысла в подобных словах. Дело в том, что при всей искушенности древних грамматиков мы до сих пор не знаем, как осмыслять время. Дело в том, что представления самого времени о времени не совпадают с нашими. Дело в том, что времени решительно наплевать, что мы думаем о времени. Дело в том, что время — лишь хромая и шаткая метафора для обозначения того, как мы осмысляем жизнь. Дело в том, что не существует «не того» для нас времени, да и места, которое можно назвать безнадежно не тем, не существует тоже. Просто не та сама жизнь.
Газовый свет Слоуна
Поезд линии Е1 в сторону Шестой авеню как раз одолел крутой поворот рядом с Третьей улицей. Теперь состав набирает скорость и мощь и вот-вот рванет в сторону центра. Следующая остановка — Восьмая улица, потом мимо рынка Джефферсона, 14-я улица, дальше неуклонно к северу, до самой 59-й. Впрочем, может, поезд никуда и не мчится, а останавливается со скрежетом после этого известного своей заковыристостью поворота в нескольких секундах от Бликер-стрит. Пойди пойми. Голубые буквы на табло в вагоне должны что-то обозначать, но их пойди расшифруй. Два рельса под составом вроде как знают, куда направляются. Слева от поезда на углу Шестой авеню и Корнелии угловатый обшарпанный двенадцатиэтажный дом пытается сделать вид, что он выше, чем на самом деле. Многочисленные освещенные окна говорят о том, что, хотя повсюду и темно, ночь еще явно не наступила, стоит вечер, может, даже ранний вечер. Обитатели дома, по всей видимости, готовят ужин, некоторые только что пришли с работы, другие слушают радио, дети делают уроки.