Прежде всего, у Горгоны нет лица в том смысле, который греки вкладывали в слово
Горгона, «антилицо», изображается всегда в фас… так, чтобы нельзя было избежать встречи с ее взглядом …
Разрушая иконографический канон, предписывающий изображать человеческое лицо на стенке вазы в профиль, Горгона предстает перед зрителем лишенной профиля, как плоский диск без третьего измерения — не как реальное лицо, а как самодовлеющее изображение, нечто такое, что можно лишь увидеть или изобразить.
Но это еще не все. Фронтизи–Дюкру проводит параллель между этой фронтальностью, нарушающей иконографический канон вазовой живописи, и апострофой — риторической фигурой, суть которой в том, что автор, ломая нарративные конвенции, напрямую обращается к своему персонажу или непосредственно к читателю. Это значит, что невозможность лицезреть, символом которой выступает Горгона, содержит в себе нечто подобное фигуре апострофы — требование, которое невозможно игнорировать.
Но в таком случае оказывается, что наименование мусульманина — «увидевший Горгону» — это не просто оборот речи. Если «увидеть Горгону» значит видеть невозможность видения, то Горгона не именует нечто такое, что находится или происходит в лагере, то, что увидел мусульманин и чего не мог видеть выживший в лагере. Скорее эта метафора означает невозможность видеть, свойственную тому, кто находится в лагере, тому, кто «достиг дна» и превратился в не–человека. Мусульманин не увидел и не постиг ничего, кроме самой невозможности видеть и постигать. Поэтому свидетельствовать о мусульманине, то есть пытаться проникнуть взором в невозможность видения, — непростая задача.
Образ Горгоны, вид которой обращает человека в не–человека, означает, что «в глубине» человеческого находится не что иное, как невозможность лицезрения. Однако именно то, что эта уже не человеческая невозможность лицезрения взывает к человечности — как апострофа, которую невозможно игнорировать, — именно это, и ничто другое, является свидетельством. Горгона и тот, кто взглянул ей в лицо, мусульманин, и тот, кто свидетельствует о нем, сливаются в единый взгляд, в единую невозможность видения.
Тот факт, что о мусульманах невозможно говорить как о «живых» в прямом смысле этого слова, подтверждают многочисленные свидетельства. «Ходячими трупами» называют их Амери[92]
[93] и Беттельгейм[94]. Карпи называет их «живыми мертвецами» и «мумиями»[95]; Леви пишет, что «трудно назвать их живыми»[96]. «В конце концов живые становятся неотличимы от мертвых», — пишет один из свидетелей лагеря Берген–Бельзен. «По сути различие между двумя этими категориями исчезающе мало… Однако есть и третья категория, к которой принадлежат те, кто лежит без сил, уже не в состоянии двигаться, но пока еще дышит.. .»[97] «Безликие тени», призраки, их место «на границе между жизнью и смертью», как гласит заглавие исследования, проведенного Рином и Клодзинским, которое до сих пор остается единственной монографией, посвященной этому вопросу.Однако наряду с биологическим образом существует другой, который, как кажется, раскрывает подлинный смысл этого явления. Мусульманин — это не только и не столько граница между жизнью и смертью, сколько демаркационная линия между человеком и не–человеком.
И в этом все свидетели единодушны. «Они уже не люди, с потухшим внутренним светом, бредут в молчании безымянной толпой, с трудом передвигая ноги…»[98]
«Они переставали реагировать на что бы то ни было и превращались в неодушевленные предметы. Одновременно с этим они лишались личности»[99]. Таким образом, оказывается, что существует предел, достигнув которого человек, хоть он и сохраняет человеческий облик, лишается человеческой природы. Этот предел — мусульманин, и лагерь преимущественно является его территорией. Но что означает для человека превратиться в не–человека? Существует ли особая «человеческая» природа человека, которую можно отделить от его биологической природы?