Где-то внизу кто-то будто уронил на ковер в гостиной две железные болванки весом двести фунтов каждая; в доме хлопнули все окна в лихорадочной попытке оправиться от этого удара; во все стороны засвистела лопавшаяся в воздухе шрапнель. Потом вновь воцарилась тишина, показавшаяся мучительной тем, кто только-только собрал все силы, чтобы выдержать этот звук. В комнату легким шагом вошел посыльный из Ронты, взял со стола Титженса фонари с маскировочными шторками и принялся прилаживать на их внутренних пружинах две принесенные с собой массивные свечи, от усердия издавая хрюкающие звуки.
– Один из этих подсвечни’ов чуть меня не до’онал, – сказал он, – при падении ударил меня по но’е, да. А я побежал. Да-да, капитан, точно, побежал, и все тут. И правильно сделал.
Внутри снаряда со шрапнелью располагался железный брусок с широким, плоским концом. После взрыва в воздухе он падал на землю, причем зачастую с большой высоты, представляя немалую опасность. Солдаты называли такие бруски подсвечниками, на которые они здорово смахивали.
Теперь красновато-коричневое одеяло, покрывавшее стол, озарилось небольшим кругом света. Титженс предстал в нем седовласым, дородным и румяным, а Макензи – смуглым, с выступающей вперед челюстью и мстительным блеском в глазах… молодой человек лет тридцати, одна кожа да кости.
– Если хотите, можете вместе с Колониальными войсками спуститься в убежище, – предложил посыльному Титженс.
Тот, видимо, туго соображая, ответил не сразу, сказав, что предпочитает дождаться товарища, Ноль-девять Моргана, или как его там.
– Им пришлось разрешить в моей канцелярии солдатские каски, – сказал Титженс Макензи, – но будь я проклят, если они не забирают их обратно на склад у тех ребят, которых откомандировывают ко мне. И будь дважды проклят, если в ответ на мою просьбу выделить каски для моей канцелярии не предложат обратиться в канадский главный штаб в Олдершоте, а не туда, так куда-нибудь еще, дабы положительно решить этот вопрос.
– Да в наших штабах полно гуннов, которые на гуннов и работают, – с ненавистью в голосе произнес Макензи, – как бы мне хотелось в один прекрасный день до них добраться.
Титженс внимательным взглядом окинул молодого человека, на смуглом лице которого залегли столь любимые Рембрандтом тени, и сказал:
– Вы верите во всю эту чушь?
– Нет… – ответил Макензи. – Я сам не знаю, что делаю… И не знаю, что думать… Мир насквозь прогнил…
– Это точно, мир действительно прогнил, – подтвердил его мысль Титженс.
И своим утомленным умом, не поспевавшим одновременно выполнять такое множество задач, в том числе каждые несколько дней зачислять на довольствие тысячу человек, ставить в один строй удивительную мешанину подразделений из всех мыслимых армий, к тому же обладающих совершенно разным уровнем подготовки, вечно пререкаться с помощником начальника военной полиции, чтобы его люди поменьше цапались с гарнизонной военной полицией, заимевшей на всех канадцев огромный зуб, Титженс вдруг понял, что в нем больше не осталось ни капли любопытства. Вместе с тем где-то на периферии его сознания все же смутно маячила мысль, что по какой-то причине ему надо попытаться исцелить этого молодого представителя мелкой буржуазии.
– Да, мир и в самом деле сгнил на корню, – повторил Титженс. – Но что касается нас, то предметом нашего пристального внимания является отнюдь не его загнивание… Да, у нас бардак, но немцы в наших канцеляриях здесь ни при чем, беда в том, что там окопались англичане. И вот это уже действительно безумие… По-моему, тот германский аэроплан возвращается. Да не один, с ним еще с полдюжины…