За занавесом из сшитых ряден грохотали, стучали, топали, раздавались сердитые голоса. Возле единственного зеркала, реквизированного в бывшем помещичьем доме, толпились актеры, преимущественно молодежь, комсомольцы. Углем наводили усы, приклеивали бороды из пряжи, прикрепляли к фуражкам и к плечам вырезанные из белой бумаги кокарды и погоны. Но как ни рядились, как ни гримировались, их сразу узнавали, как только появлялись на сцене. И тогда на весь клуб раздавались радостные голоса:
— Гляди, гляди… Микола!
Дед Хлипавка не вертелся возле зеркала, стоял за кулисами, держал конец огромного шнура. Еще накануне праздников, когда собрался драмкружок, точно смола пристал к Володе: «Дай мне ролю!» Хотел играть только «енерала» — у него ведь была вон какая борода, вон какие усы, еще и медаль про запас. Но Володя роли ему не дал, не поверил в талант старика. Вместо этого нашел ему подходящее дело — поднимать и опускать занавес.
— Вы же смотрите: как махну рукой, так и тяните! — предупреждал Володя, озабоченно проходя мимо деда. — Да не опустите преждевременно, как в прошлый раз!
Дед только головой кивал: «Был такой грех. Только кому его приписать? Ты же, Володя, махнул, вот я и отпустил шнур. Ну, хорошо, теперь не введешь меня в заблуждение. Теперь не отпущу, пока не окончится действие…»
А Володя в это время спрашивает у Тани:
— Лампу заправили керосином?..
Таня, в чужих огромных валенках до колен, в кожухе с высокого мужчины, похожая скорее на деда-мороза, чем на суфлера, кивает головой. Держит текст одноактной пьесы, а лицо у нее горит от волнения. Еще несколько минут — и она полезет в будку, под помост, так что только голова ее будет видна над сценой, и будет делать то, за что строго наказывает своих учеников: подсказывать артистам слова из пьесы.
Уладив с артистами, Володя бежит в зал посмотреть, расставили ли скамейки, потом выходит на улицу.
А там людей точно на ярмарке. Два комсомольца, стоящие на дверях, уже охрипли, успокаивая нетерпеливых, которые пытаются пробраться в клуб первыми:
— Тише! А ну-ка, замолчите, а то отменим спектакль!.. Дядька Матвей, кому говорю!..
Шум постепенно утихал, люди вытягивали шеи, прислушиваясь к тому, что говорит Володя.
— Слушайте! Пускать будем тех, кто не был позавчера. Дядька Матвей, куда претесь? Вы же позавчера были!
— Так я только первую половину видел! — врал не краснея Матвей.
— Ой, сыночек, я еще ничего не видела! — протиснулась к Володе с другой стороны старушка. — Скажи, пускай меня первую пропустят!
— И куда оно скребется? — слышится сзади чей-то осудительный голос. — Сидело бы себе на печи да дожидалось смерти.
Наведя немного порядок, Володя вернулся в клуб. Ходил нетерпеливо между скамейками, ждал Ганжу и Гинзбурга, которые уже должны были прийти, но где-то задержались. А вот и они. Ганжа, видать, недовольный, потому что сразу спросил Володю:
— Почему люди на дворе?
— Да вас же ждали!
— А мы что, паны? Чтобы это было в последний раз! Слышишь?
— Да слышу.
И Володя бросился к двери давать команду впускать людей.
Какое-то время из-за шума и крика ничего нельзя было разобрать. Людей набилось столько, что трещали даже скамьи. Коленями, локтями отвоевывали себе места. Потом шум немного утих. Раздвинув занавес, на авансцену вышел Володька. Поднял руку.
— Товарищи! Сейчас мы вам покажем правдивую революционную пьесу «Пакет»… О том, как красный боец, коммунист, нес важный пакет нашему командованию, попал к деникинцам. Как его пытали, как он проглотил пакет и что из этого получилось… Еще к вам просьба: семечки не грызть, ногами не стучать, реплик не подавать, потому что вы только сбиваете наших артистов… — И скрылся за занавесом.
Зрители дружно вздохнули, в зале тотчас потемнело, а на сцене, дергаясь, поплыл вверх занавес.
Начался спектакль. Было в нем все от тех далеких времен, когда в селах и хуторах только зарождались первые драмкружки, когда у «актеров», впервые в жизни выходивших на сцену, поджилки тряслись и становились хриплыми голоса; когда обильный пот омывал старательно нанесенный грим и лицо покрывалось грязными потеками, как после дождя; когда неимоверно перевирались реплики и порой брякали такое, что у суфлеров-учителей уши вяли. Были и простые сельские пиджаки вместо френчей и штаны вместо галифе, деревянные винтовки и бумажные погоны, накрашенные углем усы и бороды из пряжи, которые приклеивались столярным клеем так, что после спектакля нельзя было оторвать, разве что вместе с кожей. Но была и неподдельная искренность, когда артисты — Иван или Оксана — вкладывали в игру всю свою душу и, непривычные к фальши, по-настоящему плакали, по-настоящему гневались, а где надо было, то по-настоящему и дрались. И потом, встречаясь за кулисами, хватали друг друга за грудки.
— За что ты, зануда, расквасил мне губу?
— Так ты же охвицер! Тебя и по пьесе бить положено.
А Ивана, который в прошлый раз играл красноармейца с пакетом, исписали нагайками так во время «допроса», что и играть отказался: идите вы к лешему со своими спектаклями, мне спина дороже!