А он не делал секрета из своих основных принципов. Ими были: открытость и терпимость, деидеологизированность, независимость от фантомов и пустых мечтаний, спокойное и активное христианское делание, исповедование живого и любящего Христа, сущностное подражание Которому состоит не в том, чтобы другие служили нам, а в том, чтобы мы служили другим вплоть до полагания души своей за други своя. Что он и осуществил всей своей жизнью.
Протоиерей А. Мень был служителем Иисуса Христа и Церкви, он проповедовал христианство, а не суррогат христианства. Ложно понятое или истолкованное Православие и вообще любая религия как средство компенсации страхов и комплексов, как орудие новой ненависти и очередной нетерпимости, по его мнению, вообще не имели к религиозной вере никакого отношения.
Чрезвычайно важна была позиция пастыря в юрисдикционном вопросе: все православные юрисдикции Русской Церкви — наши, все — любить, чувствовать изнутри. Российская Православная Церковь едина. Ни Московская Патриархия, ни Русская Зарубежная Церковь, ни русские константинопольские приходы не имеют особого приоритета над всеми прочими. Есть разномыслие, оно будет и дальше, но главное состоит в свободном союзе любви и духа, в «единстве духа в союзе мира». Однако, всегда настаивая на наличии очень большого числа прекрасных священников и верных мирян в Московской патриархии, поддерживая связь с немногочисленными достойными епископами, он все же не раз говорил, что сергианство вошло в плоть и кровь значительной части современного архиерейства и что изживать эту гниль придётся ещё не одно десятилетие. Он старался жить и служить так, как если бы сергианства не существовало. Но оно существовало и по–своему убивало его вместе с КГБ.
Идеологизированное, «партийное», сектантское, по сути своей православное и антисоборное сознание, разумеется, не могло терпеть юрисдикционной широты пастыря. Ещё больше раздражало иных отношение о. А. Меня к Римско–Католической церкви. Он хорошо знал латинское богословие, высоко ставил Фому Аквината, любил Франциска Ассизского, маленькая иконка которого, написанная в нашей восточной традиции, висела у него рядом с образами преподобных Сергия и Серафима.
Всегда подчёркивал, что всякое слепое неприятие чужого лишь изобличает низкий уровень культуры и провинциализм. Напоминал, что раскол Востока и Запада был трагическим, но неизбежным следствием человеческого несовершенства, и что преодолевать надо в первую очередь наше несовершенство, а не догматико–канонические разногласия. Очень ценил католическое богословие за рационалистические методы, будучи убеждён, что Бог может быть постигаем «и через рассматривание творения» (Рим. 11,20) и что укоренение веры в разуме, а не в эмоциях, мечтаниях, чувствованиях, смутном эстетизме есть обязанность всякого сознательного христианина, всякой человеческой личности, обладающей разумом и свободной ответственной волей.
А как же с мистицизмом? А с мистицизмом вот как: о чём не знаете, о том не надо говорить. Станьте прежде тверды в арифметике разума — тогда и только тогда откроется ваше внутреннее око и можно будет вести речь о высшей математике. В этом смысле характерна точка зрения о. Александра на преподобного Серафима Саровского: он подчёркивал, что как мистик этот великий святой ещё совсем не изучен, не познан реальностью православной повседневности, его высказывания и предсказания вообще никем не истолкованы.
Но главное, что ужасало и шокировало некоторых в о. Мене — это его несокрушимое чувство и исповедание глубинного и сущностного единства Востока и Запада во Христе, в апостольской традиции — а следовательно, и сущностное единство Православной и Католической Церквей при сохранении различий в практике. Равно как и в неразрывности связи с протестантизмом и его неустанным стремлением к глубоким и личным отношениям с Богом, к осознанию личного Завета с Ним. «Какая может быть терпимость ко всем этим раскольникам и еретикам!» — восклицали те, кто почестнее. Ханжи говорили и говорят иначе: «Он был слишком экуменистичен». Отвечаю специально ханжам: нет, не был!
Чем больше я узнавал о. Александра, тем более меня поражало некое его качество, дал еко не всем и всегда заметное. Яне могу определить это качество иначе, чем «святоотеческость». Он никогда не говорил об Отцах Церкви походя, никогда не прикрывался «знамёнами» патристики. Но, если всерьёз заходила речь о Василии Великом или Иоанне Дамаскине, Григории Богослове, Блаженном Августине или Григории Паламе, он мог сходу прочесть двух–трёхчасовую лекцию о каждом. Глубоко и крепко укоренённым в святоотеческой традиции было и его духовное водительство. Он мог дать совет в двух–трёх словах, сжато, ёмко, точно, и совет этот оказывался невероятно существенным, подходящим именно к данной ситуации. Голословных правил поведения он предпочитал не давать. «Церковь — не аптека, — говаривал он, — мы тут рецептов не выписываем. Каждая жизненная ситуация уникальна и рассматривать её надо отдельно, в соответствии с Евангелием».