Вот и прекрасно: есть повод выйти из гостиной и пойти на кухню. Я уговорила ее снять пальто и шапку. На кухне открыла холодильник и шкаф для продуктов. Там тоже были пустые бутылки.
– Паста с оливковым маслом, – объявила я наконец. – Вот наше меню на Рождество. Что скажешь?
Ада кивнула, и в первый раз за все время я заметила у нее на лице подобие улыбки. За столом, во время еды она не сводила глаз с маленькой елки в углу. Елка была довольно-таки жалкая, из пластика, украшенная светящимися пучками оптоволокна, которые меняли цвет – из красных становились желтыми, потом зелеными, потом лиловыми, потом опять красными. Ада спросила меня, как это получается. Сначала я хотела придумать какое-нибудь сказочное объяснение, но у меня ничего не получилось, и в итоге пришлось объяснить Аде, что цвет меняется от движения вращающегося круга, вмонтированного в основание елки. Вскоре она утратила интерес и к елке. Она сунула руку под стол, чтобы угостить Медею ломтиком белого хлеба, и собака взяла хлеб, вытянув и слегка повернув морду, чтобы не задеть зубами маленькие пальчики.
– Какая воспитанная собака, – сказала я, а девочка и на этот раз в ответ только кивнула.
Часа через два, когда она заснула на диване, посасывая левую руку, от чего ее нижняя челюсть то выступала вперед, то втягивалась обратно, я достала из кармана ключ и отперла спальню.
– Она спит? – спросил Томмазо.
– Да. Я думала, ты тоже заснул. А может, умер. Я беспокоилась.
– Я точно не сплю, – сказал Томмазо. – А вот что я жив, гарантии дать не могу. Как у вас с ней прошло?
– Хорошо. Мы пекли печенье и рисовали.
– Ада послушная девочка, – сказал Томмазо. Казалось, опьянение полностью исчерпало его силы.
– Тебе надо выпить воды, – сказала я. – Сейчас принесу.
Я поставила на тумбочку полный стакан воды. Расправила простыню и одеяло, потом помогла приподнять верхнюю часть туловища и подложила под голову еще одну подушку. Томмазо с веселым любопытством наблюдал, как мои руки двигаются вокруг его тела.
– Вот уж никогда бы не подумал, – заметил он.
– Я тоже, уверяю тебя.
Когда мне показалось, что теперь ему должно быть достаточно удобно, я посмотрела на него сверху и произнесла:
– Виолалибера.
Томмазо закрыл глаза:
– Пожалей меня.
– Я могу прямо сейчас пойти и разбудить ее.
– Ты не сделаешь этого.
Тогда я прокричала имя его дочери, не на предельной громкости, доступной для моего голоса, но достаточно громко, чтобы ее можно было разбудить. Томмазо вздрогнул:
– Перестань! Ты с ума сошла?
– Виолалибера. Последний раз повторяю. Завтра позвоню Коринне.
Бешенство, которое я вызывала у него когда-то, овладело им снова. Бледные кулаки, лежавшие поверх одеяла, сжались.
– Ладно.
– Я жду. – Я боялась, что с минуты на минуту могу утратить решимость.
– Возьми вон тот стул, – сказал он, – показывая на стул у шкафа, заваленный одеждой.
– Это обязательно?
– Возьми стул и сядь. Когда я вижу тебя на ногах, у меня опять начинает болеть голова.
Я шагнула к стулу, одной рукой сгребла лежавшие на нем вещи и бросила их на пол, затем поставила стул рядом с кроватью. Томмазо снова закрыл глаза. Квартира погрузилась в тишину, которую нарушали только влажное дыхание Медеи и чуть более частое дыхание Ады в гостиной. Вначале ничего не произошло. Томмазо открыл рот, но ничего не сказал. Он медленно покачал головой: не с этого надо начинать. И времени понадобится гораздо больше.
– Институт был страшным местом, – сказал он.
Эпилог
Черный день
Много лет назад моя бабушка говорила: человека нельзя узнать до конца. Я стояла в бассейне, вода доходила мне до бедер, а она, лежа в шезлонге, зажимала в кулак дряблую кожу на коленях, отрешенно разглядывая то, во что превратилось ее тело: «Человека нельзя узнать до конца, Тереза. А иногда лучше было бы и не начинать».
В тот день я не придала значения ее словам. Мне было семнадцать лет, к советам я относилась с нетерпимостью и недоверием. Мама часто говорила, что я импульсивная и в то же время упрямая, а такое сочетание не сулит ничего хорошего. Возможно, она была не так уж и неправа. И все же слова, услышанные тогда у бассейна, отложились в каком-то уголке моей памяти, и после ночи в доме Томмазо, этой долгой ночи без сна, без движения, полной признаний и обид, мне часто приходилось вспоминать их.
Человека нельзя узнать до конца. А иногда лучше бы и не начинать.
Правда о человеке. Вот что, как мне кажется, она имела в виду. Наступает ли такой момент, когда мы можем утверждать, что знаем ее? Правду о Берне, правду о Николе, о Чезаре, о Джулиане, о Данко, правду о Томмазо и снова о Берне, – да, главным образом о нем, как всегда. Теперь, когда я восстановила все недостающие фрагменты в истории Берна, в нашей с ним истории, могла ли я сказать, что по-настоящему узнала его? Уверена, бабушка на этот вопрос ответила бы отрицательно, как и любой здравомыслящий человек: правды о ком бы то ни было попросту не существует.