Инстинктивно я прижал к себе ставшее сразу податливым тело, губами нашел ее губы и неловко, опасливо и жадно захлебнулся первым в жизни поцелуем. И на миг не осталось ничего — мир исчез, перестало существовать вчера, и завтра тоже не мыслилось в этот проникновенный проникающий миг. Но Инка отклонила голову, и миг исчез, лопнул, как мыльный пузырь на кончике соломинки. Я отнял руки от ее тела и с любопытством и затаенным стыдом посмотрел ей в лицо. Скулы ее горели, глаза стали сумрачными, совсем безумными и потеряли блеск, и все лицо казалось осунувшимся и застывшим, на распухшей верхней губе выступила капелька крови.
Миг исчез, лопнул, как мыльный пузырь на кончике соломинки, и мир ворвался в душную разогревшуюся тишину чердака. А может, мир никуда и не уходил, может, это Инка заслонила меня от него на миг своими губами, руками, упругой грудью, осунувшимся, застывшим лицом. И капелька крови, выступившая на ее распухшей верхней губе, была платой за этот миг. Я понял это сжавшимся от любви и горечи сердцем, понял бессловесно и болезненно, и снова потянулся к ней, к ее осунувшемуся, застывшему лицу, к сумрачным, безумным, потерявшим блеск глазам, к ее распухшим губам. Я любил ее, но жаждал заслониться от мира даже ценою ее боли. И она покорно и проникновенно приникла ко мне, и губы ее стали солоны, и солоны стали скулы от слез, но мир уже не уходил — он стоял рядом, он наблюдал за нами, с каждым ее поцелуем вливая в меня безысходную горечь… и я заплакал. Впервые в жизни я целовался с девушкой, и она была та, которую я, не признаваясь себе, любил давно и безмолвно, но этот заветный час исторгал слезы. И было раздвоение в хмеле поцелуев, в неопытном волненье первых осязаний — во всем этом школьном сладострастии были горечь, и укор, и бесстыдное блаженство созерцания: я обмирал, прижимая к себе любимую, неистово впитывал солоноватость и ответный трепет ее покорных губ и сам растворялся в ней, словно кто-то вынул волю, сгустил кровь и сковал зрение и слух, и в те же исступленные мгновения я наблюдал за ней, отмечал тени, залегшие в глазницах, прикрытый ресницами лихорадочный блеск сушенных томлением глаз, побелевший лик и невнятный бессвязный шепот, когда губы ее на миг освобождались для вздоха; видел на ее ладошках следы ржавчины, оставленные перекладинами железной лесенки, по которой она взбиралась сюда; с ликующим изумлением замечал болезненно-сладостную гримасу, искажавшую лицо, когда я сжимал ее маленькую, упруго ускользающую грудь, и пугался обморочной мягкости, безвольности ее рук и тела.
Но все равно мир присутствовал, он незримо был с нами в чердачной сутеми[6], он напоминал о себе нелепой и ненужной малокалиберной винтовкой возле наших сплетенных ног, он угрожал мне возмездием за содеянное вчера, — все блаженство этого часа было отравлено необоримой, суровой серьезностью мира.
Мир стоял менаду нами.
Я не осознавал этого, но в какой то миг пришло ощущение принужденности Никиных ласк, будто обманом, неволей я выманил их у нее, и руки мои опустились сами собой и высохли слезы.
— Что, что? — зашептала она испуганно и еще теснее приникла ко мне, холодной ладонью забираясь в ворот рубахи. — Не бойся ничего.
— Не боюсь, — ответил я непослушными одеревеневшими губам и и зарылся лицом в ее спутанные волосы.
— Не думай ничего, — еле внятно прошептала она, лицом вжимаясь мне в грудь.
— Дома уже — милиция, наверное… Мать… — я чувствовал, что сейчас умру от горечи, любви и безысходности.
Инка вдруг резко отклонилась, я увидел ее бескровное застывшее лицо, страшные беспросветным темным блеском глаза и почерневшие, искусанные, зияющие, как рана, губы.
— Пусть, — хрипло зашептала она, — пусть. Возьми… возьми меня. Потом — все равно, — и дрожащими пальцами стала расстегивать свою вязаную голубую кофту. — Сейчас… Я никак без тебя…
Я смотрел на нее, умирая от горечи, гордости, страха и стыда.
Если вы юны и несчастны и уязвленное сердце болит от обид, то вы начинаете измерять мир только собой, мельча его до размеров вашей болячки. Это — беспомощность, это — путь, приводящий к ничтожеству, гибели личности. И безымянный ужас охватывает душу, смутно предчувствующую гибель. И душа силится побороть этот ужас, обманно выдавая ничтожество за величие. Так иногда удается вынести ужас, но так не спастись от душевной погибели.