Пока Крах вылезал из машины и бережно захлопывал дверцу, прошла, мне казалось, вечность. Но я не сразу рванул машину с места, а еще посмотрел ему вслед, как он подпрыгивающей походочкой уходит в своем модном коротком пальто и, наверное, улыбается удачной сделке. Если бы он знал, что лавочка закрылась навсегда, что я уволил его совсем, потому что он сделал свое дело; так увольняют сезонников — «в связи с окончанием работ». Но Колька Крах не знал этого, не знал, что его увольнение свершилось в тот миг, когда он положил мне в ладонь эту штуковину, не знал он и того, что это последний крест, которым фортуна пометила его судьбу. Он был рожден получить свои четыре сотни и уйти с улыбкой счастья.
Я смотрел ему в спину, и мне было немного грустно, как при всяком прощании: ведь частично Крах был моим созданием, и он выполнил свое предназначение, сделал меня богатым, и я заплатил ему за это четыре сотни.
Я плавно тронулся, свернул на Восстания и медленно поехал домой.
Было два часа дня.
2
Знакомые старые вывески, крошечный сквер на углу, в котором, казалось, все эти сорок лет отдыхают по пути из магазина домой одни и те же старушки с кошелками; ленные фасады старых домов — все были молчаливыми свидетелями моей юности.
Я не очень любил ходить здесь пешком; на этих относительно тихих, прилегающих к центру улицах, как спившийся бывший школьный товарищ, с наглым и униженным взглядом ожидающий вашего узнавания и вашей подачки, болталось прошлое. Оно настороженно выглядывало из мглистых подворотен, ежилось в худой одежонке под навесами подъездов, слонялось на пятачке возле булочной, магазина и пивной.
Я не очень любил ходить здесь пешком, потому что не мог избавиться от ощущения слежки. Оно возникало почти всегда, — моя история преследовала меня. Я иногда размышлял об этом, пока не придумал хоть какое-то объяснение.
У всякой человеческой судьбы есть своя тема. В житейском хаосе, в притворной случайности событий время ведет вашу тему на разные голоса, разрабатывает и развивает ее, в окружении подголосков скрывая переходы, и, только когда в вашей жизни наступит финал, вы, быть может, услышите тему своей судьбы, утвержденную в главной тональности.
Я не знал своей темы, но смутно чувствовал ее с давних пор. Я ощущал ее во внезапных обращениях памяти вспять, в болезненных приступах ужаса, в одинаковых снах. История моей жизни преследовала меня и требовала завершенности. И сегодня мне исполнилось сорок. Надлежало жить дальше, покоряясь теме судьбы или ей вопреки.
Я ехал улицами своей судьбы, где каждый поворот и перекресток были свидетелями моей истории.
В этом районе, рядом с Литейной частью и Невским проспектом, с начала прошлого века квартировали воинские подразделения — саперный гвардейский батальон, Преображенский полк, лейб-гвардии артиллерийская бригада. И дворы, словно археологические разрезы, обнажали прошлое. Внутренние флигели из винно-красного кирпича на известковом растворе хранили смутные очертания старинных конюшен и фурштатских дворов; неожиданно большие прямоугольные пустыри задних дворов напоминали об экзерцирплацах, свистках капралов, нервной дроби барабанов, грохоте сапог, — прошлое таилось за высокими лепными фасадами доходных домов поздней постройки, становилось их задними стенами, внедрялось в настоящее прочными бутовыми фундаментами, массивными аркадами цокольных этажей, оставалось в названиях переулков — Саперный, Артиллерийский, Манежный, — прошлое не хотело уходить.
Ребенком и юношей бродил я по этим переулкам, в блокадное лето собирал лебеду на дворовых пустырях, окруженных мощными стенами, отсиживался в бомбоубежищах, устроенных в глубоких сводчатых казематах, оставшихся от бывших казарм и послуживших основаниями позднейших доходных домов, и всегда испытывал чувство неясного волнения и подавленности при виде винно-красной кирпичной кладки с четко расшитыми известковыми швами, белеющими в подвальной полутьме. Казалось, старая кладка вместе с легкой прохладой источала еще что-то, чему нет названия, но от чего учащалось дыхание и тревога закрадывалась внутрь.
Уже взрослым, привыкнув бродяжить по книгам, я узнал историю этих кварталов и понял, что тогда, в детстве и юности, смутным волнением и тревогой на меня веяло время, словно стены и своды казематов были устьем ущелья длиной в полтораста лет и оттуда, из этой бездны, дышало прошлое, которое не хотело уходить и никогда не уходит, а только прячется, превращаясь в фундаменты и подпорные арки.
В двадцатые годы улицы здесь были переименованы и получили названия по фамилиям писателей и поэтов, и если вдуматься, то и в этих названиях прошлое прорастало в настоящее. Здесь Жуковский и Некрасов мирно пересекались с Маяковским, параллельно Салтыкову-Щедрину пролегал Рылеев; Короленко и Радищев с двух сторон ограничивали этот район. Даже продуктовый магазин и пивную на пятачке жители окрестных домов называли писательскими.