Мы с Оксанкой сидели на лавке у соседней хрущобы, за мусоркой. Там, с одной стороны, вечно была навалена куча из сломанных деревянных поддонов, какой-то бумаги, коробок, а с другой – высилась стена бурьяна, переходящего в лес. Это было наше тайное место, там мы делились друг с другом самыми главными секретами. И именно там, Оксанка, воровато покуривая в кулачок, впервые рассказала мне о своём Андрюшке. Лучшем на свете, настоящем принце из сказки, добром, щедром и ласковом. Андрюшка был на пару лет старше, на голову ниже и раза в два худей своей любимой, но счастью это не фига не мешало. Краснея, чувствуя, как от подружкиного рассказа мне и стыдно и сладостно, я слушала, что любовь – это не только вздохи на скамейке. И то, что в ней было еще, судя по Оксанкиным рассказам – мне совсем не нравилось. И вот…
Серая, как стена, с землистыми губами, и такими глазами, вроде их выпили, и они превратились в дыры без цвета, Оксанка раскачивалась на лавке, держась за живот и беззвучно что-то шептала. Потом повернулась ко мне и просипела:
– Ир, помираю, кажись.
– Давай, я в скорую позвоню, а? Ну что делать-то?
Я бегала вокруг лавки и совершенно не знала, куда мне броситься. В голове стучало, сердце колотилось, я почти рыдала, но старалась держать себя в руках.
– Не, не вздумай. Они в школу сообщат и эту… врачиху посадят… а я обещала. Да и папка… Он меня бабке, в деревню сдаст, сказал.
– Идиотка!
Я судорожно соображала. То, что Оксанке очень плохо, это очевидно. И то, что сейчас решать, как поступать, нужно мне – очевидно тоже. А на весах – многое. И тут, мне пришла в голову светлая и спасительная мысль. Мама! А кто же. Только она…
– Потерпи, Оксан. Я сейчас.
Оксанка облокотилась на спинку лавки, зажмурила глаза и из-под черных, длиннющих, пушистых ресниц заструились две тоненькие, блестящие дорожки. Я со всех ног рванула домой.
…
– Я поняла. Сиди здесь. Я быстро.
Мама больше не сказала ни слова, и что-то прошептав отцу, крепко схватила его за руку и утянула за собой. Я впала в какое-то сумеречное состояние, как сквозь вату слышала, что завозились в прихожей, потом хлопнула дверь в родительской спальне. Протащив онемелые ноги по коридору, я попыталась проникнуть к ним, но мама, с распаренным красным лицом выскочила оттуда, развернула меня спиной и поддала коленом под зад.
– На, в ванную отнеси. И иди отсюда.
И сунула мне ворох жутких, кровавых тряпок.
Скинув страшный груз, я птицей сидела на кухне, на табуретке, поджав ноги и слушала, что происходит. Пришла Гелена, врачиха из районной больницы, я узнала её по голосу, ломкому, как хворостинка и капризно-тоненькому. «Такая изысканная, а ведь хирург, золотые руки», – говорила про неё мама. И часами втолковывала у нас на кухне правила Гелениной толстой, неповоротливой дочке, которая смотрела на мир пустыми прозрачными глазами. Ей правила были по барабану, зато в первый же подходящий момент, когда мама отвлекалась, она норовила утянуть из вазы печенюшку потолще. А лучше пару-тройку, быстро сунув одно в рот, а остальные в карман.
Кто-то еще заходил, шаркали шаги, хлопали двери, звенели какие-то металлические штуки. Наконец, все затихло. На кухню зашла мама. Она была еще взмыленная, но уже не красная. И, вроде даже слегка улыбалась…
– Иди, дура. Тебя Оксана зовет.
Я не поняла – чего я-то дура. Но, видимо, за компанию. Поэтому, совершенно не обидевшись, приняв, как должное свою дурость, я кинулась мимо мамы, стараясь проскочить побыстрее, зная по опыту, что можно схлопотать по затылку, шутливо, но обидно. И краем глаза заметила, что в руках у мамы, похоже – сигарета. Откуда она у неё?
***
В темной прихожей было прохладно и пахло лампадкой. Я привыкла к этому запаху еще с деревни, когда баба Поля, встав на цыпочки, держась за оклад огромной иконы и слегка охая, ловким движением вытягивала фитилек из маленькой, закопченной стеклянной колбочки. Потом с трудом держала спичку, пока дрожащий, слабенький огонек не разгорится посильнее и не осветит суровое лицо Бога. Бог часто менял своё настроение, именно на этой, любимой стариками, иконе. «Парадной», как называла её безбожница баба Аня, чуть усмехаясь в сторону. По святым праздникам он улыбался сверху – радостно и немного насмешливо, карие глаза становились тихими и ласковыми, а смуглые, худые руки нежно теребили мягкие кудри хохочущих толстых ангелов. А в хмурые, дождливые дни, особенно, если меня, провинившуюся, закрывали в комнате, он смотрел требовательно и даже зло, жестко держал ангелов за затылки и у них было плаксивое, испуганное выражение пухлых лиц…