– Так она художницу свою уговорила с детьми заниматься. Они теперь керамику лепят, та обжигает, потом все вместе раскрашивают. Всю квартиру уже залепили, наверное, сюда нагрянут. Надо ведрами краску покупать, чтоб на всех!
***
Было уже довольно поздно, когда мы приехали из города. Летом темнеет только к десяти – пол-одиннадцатого, поэтому еще только смеркалось, и двор был укутан тем особенным золотисто-розовым светом, который бывает в теплые вечера на севере. Всё было погружено в благостную тишину и только из сарая, где папа устроил мастерскую доносилось «шварк-шварк». Я знала, что оттуда его не дозваться, поэтому мы купили маме автомобильный клаксон, и она трубила им в форточку, когда папа уж совсем «терял совесть» и не подходил к ней «целый час». Но сейчас клаксон молчал, папа, судя по его замусоленному виду и уставшему лицу шваркал в сарае далеко не один час, и что-то здесь было не так.
– Пап! Мама где? В абаме?
Абамой нашу летнюю, длинную как сосиска, украшенную множеством мелких окошек кухню, прозвала мама. Увидев великолепное строение, она хмыкнула и бросила; «Ну, барак! Прям барак абама!» Так и пошло…
Папа выскочил, как чёртик из табакерки и вприпрыжку бросился к кухне, я за ним. Но, судя по выключенному свету, мамы там не было, можно было и не бежать. В доме её тоже не было, и, рванув на поиски в разные углы сада, мы обшарили все закоулки. Вроде мама была бабочкой и могла спрятаться под листик. Но её не было нигде! Обалдевшие, присели на лавку.
– Пап, она может на улицу вышла?
У меня колотилось сердце, я вообще не понимала, что происходит, куда могла испариться женщина, которая даже по двору ходит не очень. С палкой! С золотым набалдашником!
– Да ты что! Она без меня даже до абамы идти не хочет, какая улица!
– Я сейчас кроссовки надену и по улице пробегу. К соседям! Мало ли что, может за ней зашли и в гости утащили…
Одним махом, вроде мне только – только стукнуло пятнадцать, я влетела на второй этаж. Надо сказать, лестница у нас довольно крутая, но тут, я её даже не заметила.
Там, у входа в комнату, на полу, сидела мама. Она упала, видимо уже преодолевая последнюю, самую высокую ступеньку, и сейчас, с трудом переваливаясь на бок, пыталась подтянуть отлетевшую палку.
Я, наверное, сказала вслух именно те слова, которым безуспешно всю жизнь она меня пыталась научить. В этот момент мама, наконец, дотянулась до палки, села и погрозила ею мне.
– Я и сама бы встала! Только палка отлетела… А у тебя пыль на полу!
Глава 25. Прощание. И эпилог
– Знаешь, я потерял Нить… А ведь держал её, крепко, аж пальцы резала. Скользкая она, все выскочить норовила, но я держал. А потом – раз! …Мне кажется – я нарочно её отпустил.
– Нароооочно? И как ты без Нити? Без неё же ничего разглядишь, все ведь мутное. Да и идти по Нити надо. Тебе зачем её дали? Ты помнишь КТО тебе её дал? Как дорогу к Истине без неё найти-то?
Двое, один – высокий, почти прозрачный, с тонким грустным носом, в белесом балдахине с непомерно длинными рукавами и торчащими из широкого ворота угловатыми крыльями и второй – маленький, крепкий, похожий на воробья, с залихватски выглядывающими из прорех грязноватой рубахи белыми перьями, сидели на краю. Они болтали ногами, хотя Мастер сто тысяч раз им говорил, что так не делают. Не по чину!
– Так я вот думаю, а зачем к ней идти-то к Истине? Кто решил, что она истина и есть?
Тот, что похож на воробья, вдруг вскочил, дернул косматыми крыльями и взлетел, очертив круг над Бездной, потом приземлился на самом тонком, совсем хрустальном участочке Края, подняв вихрь серебристых искр. Из дырки в большом кармане, прошитом крупными неровными стежками, высыпалась парочка разноцветных шаров. Они подпрыгнули, скользнули вниз и растаяли в прозрачном воздухе
– Повезло кому-то, так, даром шары привалили. Что ж – курочка по зёрнышку, яичко к обеду, – воробей хихикнул, даже чирикнул слегка.
Грустный посмотрел вслед растаявшим шарам и вздохнул:
– Тебе вот сюда (он похлопал воробья по лбу, потом пригладил ему лохматый вихор) – Не доложили! А сюда… (он ткнул друга в грудь тонким, ломким, как ветка, пальцем) – Переложили. Тебя плохо сделали, ты слишком много думаешь. То, что ты вообще можешь думать – уже брак. А тебе просто считать надо. И цвета различать. А ты ещё чууууувствуешь. Сочуууувствуешь… Предчуууувствуешь… Хоть скрывай, что ли. А то век будешь розы поливать у Мастера и мух гонять. Воробей!
Маленький отпрыгнул, вихор дернулся и снова встал торчком:
– Просто считать – люди в баранов превратятся. А они ЛЮДИ! У них тут (он ткнул Белёсого тоже, только палец у него был крепкий, твердый, такой, что тот отшатнулся, охнув), – знаешь, как горит! Прикоснешься, обожжёт!
– Так ты, что? (Белесый побледнел и стал сероватым, почти слился с небом) – Ты, что ТУДА ходил? Трогал их? Ты что?