— Два пуда?! Два пуда-то — три-четыре зимы бегать в урман надо. Нет, наверное, четыре зимы, — ответила Апрасинья. — Можно совсем издохнуть, а зверька не достать. Он — умный человек, соболь. Сам он в петлю, в сеть не лезет, однако. Помни это!
— Это, конечно, — согласилась Федора. — Сам бы лез, золотом не ценили. Но у вас его там видимо-невидимо, огульного зверья-то. Сказывали знающие люди, что соболь запросто бегает по деревьям, а когда мороз ярит, то падает прямо на землю. Только-то и трудов что ходи подбирай! Слыхивали…
— Плюнь тому в глаза, кто тебе такое сказал, — вскочила Апрасинья. — Не каждому охотнику соболь достается. Ладно, пошлю своих мужчин в лес. За две зимы добудут. Бери пуд соболей да пуд белки, — решительно заявила Апрасинья. — Сама в лес пойду и добуду.
Молчат сестры. Тихо стало у стола. Федора пошептала сухими узкими губами, переплела пальцы, выдернула нитку из платка.
— Вот, баба, как порешим — сговору будто бы не было, начало только разговору положили. Завтра… послезавтра похожу по толковым людям, по торговым. Ой… съездить надобно в Туринск да в Гари разузнать, сколь тот пуд в червонцах стоит. Сколь стоит, ежели в золото перевести, или в хлеб, или в товар какой? Не то обманешь, а остаток дней в горе провести мы не желаем! Задержись еще день да ночь, скажу! — так за сестер порешила Федора.
Два дня бегала Федора — узнавала, вынюхивала, выспрашивала. Два дня не пила вина Манюня. Два дня не садилась за шитье Лукерья. На третий день сказали-приговорили сурово и бесповоротно, словно приварили:
— Давай полтора пуда соболей за Акулину! — заявила Федора и обнажила клыки.
— Давай еще пуд белки, дюжину выдры или бобров да две дюжины волков или рысей! — пробасила Манюня и ударила кулаком по столу. — Каждый из нас на подарок шубу меховую — беличью!
— Шапку каждой кунью, рукавицы, хоть из горностая, — простонала Лукерья и оглянулась на темный угол, — хоть из колонка.
— Да три денежки золотых! — как ножом отрезала Федора. — И на том весь наш сказ!
Схватилась за голову, застонала Апрасинья.
Всю зиму не выходят из урманов ее сыновья. Исхудал у костров Мирон, почернел на зимних каленых ветрах. На тонком лице крупный с горбинкой нос. Истрепали его лесные тропы, глаза горят от жара — грудь он остудил. Кашлять по ночам начал, во сне непонятное говорит. И всякому из них стала сниться Околь, хотя, кроме Мирона, не видели ее наяву.
Мирону она явилась почему-то дорогой, но бессмысленной игрушкой, заводным фарфоровым болванчиком, заморским идолом, что он видел в лавке у пелымского купца — белолицая, розовощекая девка качала головой. «Китайка, — сообщил торгаш. — Из самих Китаев». Качает толстощекая китаянка головой, и звенит в ней, не прекращаясь, а где — не поймешь, в голове ли, в титьках ли, тоненький колокольчик — дзинь-дзинь, дзинь-линь. Зачем такая дорогая ломкая игрушка охотнику? Зачем бесполезная вещь в хозяйстве? Качает головой: дзинь-дзинь-линь. Ни тепло от нее, ни холодно, и качается тебе, как сосулька на весеннем ветру, только та сосулька хоть радует сердце, сулит она теплые ветры и оттепель. А эта… Является она еще во сне Мирону, как рысь, солнечного цвета, цвета горячего песка и просит, жалобно Околь просит: «Мирон… Мирон! Сними с меня черные пятнышки. Прожигают они меня насквозь». Мирон твердой рукой дотрагивается до пятнистой шкуры, а та, волнистая, шелковая, вдруг вспыхивает. Пламя бросается в лицо и выжигает Мирону глаза. В огненных радужных кругах, в языках чадящих костров просыпается Мирон. И почему-то, уже вроде бы проснувшись, он падает в тот костер, куда он опрокинул великого шамана Волчий Глаз. Крылья Черного Ворона нависали над лютыми и морозными глазами шамана, и, задыхаясь от злобы, тот рычал и надвигался на Мирона, растопырив не пальцы, а кривые когти. Задрожал крупно телом Мирон, волосы дыбом поднялись — страшно! Глаз страшен — не коготь.
— Полтора пуда соболей, — рычит Волчий Глаз. — Полтора пуда соболей да белок пуд. Кха-укха! Да три шубы меховых, — дико захохотал Волчий Глаз. — Три шубы! Три шапки куньи да три денежки… Три денежки! — прокатилось над лесом, и Мирон просыпается в холодном поту.
И так изо дня в день вползают в сны Мирона чудища и оборотни с зелеными, красными глазами, голыми, иглистыми хвостами и вонючими пастями.
— Ты без выкупа взял мо-о-ою Апра-синь-юю, — корчится на огне шаман. — Ты украл ее! Во-ор! Вор-ор ты! Подошло время, подошло время расплаты. Ты издохнешь в тайге, Мирон, но не добудешь ты соболя. Не добудешь… Околь, как Апрасинья, тоже шаманка, только другая. Апра-си-нья! — зовет Волчий Глаз. — Я ведь выжил, Журавлиный Крик! Выжил!
И сыновьям Мирона опостылела Околь. Хоть ни разу не видели ее, но она уже издали казалась им хитрой, кровожадной, с ощеренной зубастой пастью лесной колдуньи — Вор-Люльнэ — Лешачихой.
— Давно такого калыма не было, — ворчали сыновья. — Сахарная вся!