Осенью Гайнан-бабай появлялся с тележкой, которую мы загружали картошкой и капустой. Для него на своем огороде мы даже выделили специальный участок. И когда у меня уже не хватало сил его обихаживать, бабушка просила:
— Ну, еще немного. Потерпи. А то ведь совсем пропадет наш бабай, добрый человек…
Так и строилось отношение к человеку: добрый ли, работящий ли, умелый ли, отзывчивый ли, — а не по его национальности.
Дружба, братство в бою и труде — это прекрасное созидательное начало держало на себе всю многонациональную страну. И когда враждебные силы решили ее разрушить, первый коварный удар был нанесен именно по этим святым для нас понятиям. С Союзом получилось. Россию удалось удержать уже на самом краю. Но на Кавказе — заполыхало…
Между тем солнце, повисев над Софиевкой, все больше склонялось над Бондаревской горкой, готовясь уйти на покой. Время было подумать о ночлеге, но разве до того? Все хочется еще раз увидеть, вспомнить, поместить в истосковавшейся душе. К тому же я на колесах!
Перебравшись через ручей, качу на выгон, где в обед всегда собиралось наше стадо на полдневную дойку. Часто из-за неимения пастуха мы пасли его по очереди. Доставалось и мне, чему, кроме раннего подъема, я был очень рад.
Это ж надо — целый день на воле, среди трав, кузнечиков, птичек. Набредешь на гнездышко жаворонка или перепелки — и душа взлетает до небес. Но не трогаешь, знаешь — нельзя, мамка яички бросит. А то и птенцов.
За Костюковским оврагом всегда были хорошие хлеба. По осени перед отлетом, или уже по пути на юг, здесь любили отдохнуть и подкормиться журавли. Как комбайн ни регулируют, как пионеры ни бегают за каждым колоском, все не соберешь, за всем не углядишь.
А журавли — птицы чуткие, сторожкие. Близко никого не подпускают. Особенно бдителен вожак: все стоит, крутит носатой головкой во все стороны, высматривает опасность. Все кормятся, а он, поди, голодный так и полетит дальше. Выходит, трудно быть начальником. У птиц. У людей почему-то все не так. Почему?
А вот дрофа — совсем другое дело, никого не боится. Иной раз подпустит на размах кнута, но только размахнешься она перелетает на другое место. Большая, тяжелая птица, дрофа долго лететь не может и садится неподалеку. И опять бежишь к ней, готовишься бросить палку, — а она уже у тебя за спиной, вернулась на прежнее место. И так длится часами, пока не заметишь, что стадо разбрелось, что объездчик уже гонит коров из колхозных овсов и издали грозит тебе кулаком.
Место выгона высокое, но неровное. Чем дальше, тем заметнее оно склоняется к Кызылке, к нашим любимым ягодным местам. И не только ягодным: тут водится мелкая рыбешка, которую мы ловим завязанными штанами; здесь же наша любимая купальня — знаменитое Бучало, глубокая ямина, выбитая на дне речки бурными весенними водами. Самые отчаянные из нас любили прокатиться на трехметровом водопаде, чтобы с визгом рухнуть оттуда в глубокий омут. Я смотрел и завидовал, потому что плавать еще не умел…
Ну вот, побывал и тут, в самых заповедных местах своего детства. Теперь можно подумать и о ночлеге. Но сначала надо поужинать. Устроившись под копной, я открываю свою сумку, достаю плащ, пакет со стерлитамакскими пирожками, бутылку с лимонадом. Перекусив, откидываюсь на солому и долго лежу, глядя в бескрайнее звездное небо. Какие они близкие и какие яркие, эти звезды! От горизонта до горизонта горят их космические костры. Что будет с небом, когда догорят?
Солнце село, кумачовые краски заката поблекли, стало холодать. Зарывшись в солому, я еще успел посетовать, что теперь не видно неба, но вскоре уснул.
И мне приснился сон.
В этом сне я опять был маленьким мальчиком. Опять наш дом стоял на своем месте, и вся деревня — на своем. Опять была осень, поля убраны и вся домашняя живность вольготно бродит по ним, кормясь тем, что на них осталось.
К вечеру корова и овцы сами вернулись в сарай, а вот теленка нет. Ждали-пождали — не возвращается. Бабушка в тревоге — не загрызли бы волки, и вот я бегу искать. Сначала к Первой лощине — там на лугу отросла свежая сочная отава, что может быть вкуснее в это скудное время? Но здесь его нет. Ко Второй лощине он вряд ли убрел в одиночку, далековато ведь, поищу в лозняке. Но и в лозняке его нет. Кричу, зову — без ответа.
И тут вдруг как-то сразу становится темно. Так темно, что в этой непроглядной темени напрочь исчезают и земля, и небо, и наша деревня, и я сам. Оно, думаю, может, так и положено — всему на ночь исчезать, а утром восстанавливаться. Пусть, раз положено, мне не жалко. Но вот то, что и сам я пропал, меня начинает пугать. Я подношу к лицу одну руку, чувствую же, что она есть, подношу — а ее нет. Не вижу! Не вижу и другой. Как же я утром восстановлюсь, если меня уже сейчас нет? Из чего?
А темнота давит, хотя и мягкая, прохладная. Обволакивает всего, как вода в Бучале. Только тихо, тихо. Тихо высасывает из меня тепло; тихо лишает сил; тихо сжимает горло, чтобы я не мог крикнуть.
А кричать хочется. В моем маленьком тельце скопилось столько ужаса, что он сам себе мешает вырваться из груди, так его много.