Роман, как видите, стартует строго по-американски. Безо всяких предисловий, предуведомлений, панорамных обзоров, как водится у европейцев. Апдайк обозначает всего лишь один жест: “Caldwell turned…”
– “Колдуэлл отвернулся…”. Случайное телесное движение, вырванное их контекста и ни с чем как будто бы не согласованное. Из него развернется весь текст романа. Оно неожиданно размыкает изолированность персонажа и сразу вовлекает его в реальность. Колдуэлл отворачивается, делает движение и тотчас же оказывается подхвачен общим потоком вещей: “Caldwell turned and as he turned his ankle received an arrow”. – “Колдуэлл отвернулся, и, когда он отвернулся, ему в лодыжку вонзилась стрела”. Глагол “turned” повторяется дважды не случайно. Сперва он просто регистрирует жест, а затем притягивает к нему событие – вторжение материи мира в живую плоть героя.Это вторжение отзывается болью, продолжается болью в теле Колдуэлла: “The pain scaled the slender core of his shin, whirled in the complexities of his knee, and swollen broader, more thunderous mounted into his bowels
”. – “Боль взметнулась по тонкой сердцевине голени, просверлила извилину колена и, разрастаясь, бушуя, хлынула в живот”. Боль у Апдайка – страшное, но необходимое условие приобщения к миру. Она открывает герою его анатомию (голень, колено, мышцы, кишечник), заставляя почувствовать ее материальность, родственность внешним материальным формам жизни. Колдуэлл видит себя, свое тело временным обиталищем бестелесной стихии, потока, пронизывающего все предметы и явления, который теперь отыскал путь в его плоть и хлынул в нее, “разрастаясь и бушуя”. В этот момент, в момент осознания себя частью творения, человек и обретает способность творить, воображать.Обратим внимание на то, что боль передается не как личное, субъективное переживание персонажа. Иначе было бы достаточно сказать: “Колдуэлл почувствовал резкую боль”. Апдайк делает боль опредмеченной, объективизированной, как бы выводя ее за пределы сознания. В тексте она превращается в живое начало, материальное, открытое нашему глазу. Теперь читатель может не только о ней узнать – он может ее увидеть.
Это и есть работа подлинного воображения, суть которой в том, чтобы совпасть с потоком жизни, выйти за пределы себя и опрокинуть привычную классификацию вещей. Возникают новый мир, новая речь, заново обозначающая предметы, предлагающая немыслимые сочетания. Разделенные прежде правилами хорошего вкуса, слова в эротическом возбуждении стремятся друг к другу, соединяясь в неожиданные метафоры.
Двинемся дальше. Взгляд раненого Колдуэлла падает на доску: “His eyes were forced upward to the blackboard, where he had chalked the number
5,000,000,000, the probable age in years of the universe”. – “Он вперил глаза в доску, на которой только что написал мелом 5000000000 – предполагаемый возраст вселенной в годах”. “His eyes were forced”. Эта фраза содержит важный оттенок, исчезающий в русском переводе, – вынужденность совершенного действия. Колдуэлл не просто “вперил глаза в доску”, ему пришлось на нее посмотреть. Какая-то внешняя сила не отпускает его, заставляет поднять глаза и увидеть предполагаемый возраст вселенной – пять миллиардов лет. Колдуэллу указывают на чудовищный масштаб трудов Вседержителя, на истинную человеческую меру всех вещей, на непостижимую протяженность времени, в соизмерении с которой его собственная жизнь – едва заметный крошечный отрезок. Именно так, смиренно поместив себя в контекст мироздания, нам, видимо, и надлежит оценивать свое существование.