К этой первой выставке мы хорошо подготовились еще во Франкфурте: целиком и полностью собрали экспозицию, упаковали книги в ящики, сделали рекламные плакаты и буклеты, возможно, и о стране кое-что почитали.
Но все это происходило в рамках привычной нам жизни: к восьми в контору, дела в типографии, потом к экспедиторам, потому что все должно быть отправлено вовремя морем или грузовыми контейнерами и надо утрясти с ними сроки отправки, а затем споры с начальством, ссоры с коллегами и снова встречи, споры, сроки, и так до шести вечера, а там — домой или в кабак.
Вертишься, вертишься, и вдруг наступает момент, когда пора уже отправляться в дальний путь, к месту твоей первой выставки, и все, что планировалось и собиралось в течение долгих месяцев, должно одновременно сойтись в этом пункте, включая тебя самого. Набиваешь карманы деньгами — международные переводы стоят слишком дорого — и вперед!
Прибытие на место напоминает внезапную, я бы сказал, скачкообразную метаморфозу, наподобие превращения гусеницы в бабочку, выпорхнувшую из тесного кокона. Краски становятся ярче, запахи сильнее, словно вдыхаешь их впервые, шум преображается в особую музыку, а все иностранцы, которых ты собираешься «осчастливить» немецкой книжной выставкой, кажутся тебе родными…
И хотя не следует преувеличивать, это все-таки незабываемое впечатление, когда оставляешь зажатую в тиски родину позади и вступаешь в мир, где нет ни границ, ни контроля. Живешь в отелях, и мелочи повседневной жизни, как то: стирка белья, еда и т. д., решаются сами собой. Ночь переходит в день — радующие душу возлияния размывают между ними границу.
Некоторым из коллег не удавалось иногда выдержать такого испытания. Когда их приглашали в посольство на прием, где политики вели с ними серьезные разговоры на равных, а журналисты внимали им и спрашивали их мнение о вещах, в которых они ровным счетом ничего не понимали и потому несли бог знает что, им вдруг ударяло в голову, что все внимание направлено лично на них и на то, что они такое еще могут изречь.
Я не буду называть имен тех, у кого как бы случилось раздвоение личности и кто, напыжившись, словно лягушка-путешественница, носился вояжером по белу свету, а потом никак не мог уменьшиться в размерах и вписаться в скромные «родные» пенаты — франкфуртскую контору с ее жесткими требованиями неукоснительного соблюдения привычных норм под неусыпным «диктаторским» оком нашего строгого бухгалтера — фрау Ленц, чья тирания была абсолютно оправданна, и не только тем, что нам постоянно угрожало ревизиями министерство иностранных дел, за спиной которого грозно маячило министерство финансов, в свою очередь, дрожавшее перед всесильной федеральной Счетной палатой, но еще и тем, что позволяла наконец освободиться от вороха счетов и накладных, финансовой паутиной опутывающих любую выставку. Душа успокаивалась, видя, как все, что «там» представлялось иначе и отчего лопались мозги, и не только у тебя одного, самым ординарным способом вписывается в бухгалтерские графы, учитывается в виде расходов, работающих на наш успех, спокойно переводимый на язык родных конторских категорий, что позволяет написать грамотный отчет, который будет потом убран в дальний ящик.
Короче говоря, это были те, с кем отдел вынужден был своевременно распрощаться. Эта участь постигла и того человека, вместо которого в Вальпараисо поехал я. Через несколько лет мне самому пришлось уволить из-за тех же симптомов нового руководителя отдела. Конечно, случалось и так, что инкубационный период затягивался и нить, связывавшая франкфуртского «астронавта» с запустившей его AUM, рвалась чуть позже, если все же не представлялось возможным оправдать «такое» его поведение «там». Но решающей, как правило, все-таки оказывалась первая выставка.
Почему же тогда пощадили меня? Почему я сижу сегодня в этом баре, в этой гостинице в Буэнос-Айресе и таращусь стекленеющими глазами в зеркало за бутылками, оглядываясь на выставку, которая 25 лет назад была для меня первой?
Уже тогда я был восхищенным поклонником Вилли Брандта. Я даже вспоминаю, как видел его однажды во сне, в роли своего родителя — он подошел ко мне совсем близко… Именно он был той фигурой, кто мог бы стать для молодого поколения «отцом» в период поголовной безотцовщины, гарантом становления немецкой идентичности.
И вот он передо мной живьем. Я взволнован как никогда! Как мы вкалывали! По семнадцать часов в сутки, много дней подряд, чтобы только все было в лучшем виде, когда Вилли Брандт откроет выставку. Наконец он появляется (вместе с Эгоном Баром), церемония открытия проходит как надо, на должном уровне — без сучка без задоринки. Мы оба вне себя от радости, просто обалдели от чрезмерного напряжения и алкоголя, не дающего почувствовать усталость. Он стоит совсем рядом! Первая возможность вступить с ним в личный контакт. А тут еще Борхес, и аргентинское телевидение, и потом это: бу-бу-бу!