Едва ли это было уловкой. Тяжесть наваливается на глаза, и веки уже не в силах дрогнуть, моргнуть, хотя слух еще действует. Ему снова мяли живот, очень твердый: постучишь по нему пальцем, и он звенит, как фанера. Снова слышались вздохи, которые не нуждаются в переводе. Потом все отошли от кровати — совсем немного — и стали в последний раз совещаться. Из невнятного, проникнутого отчаянием шепота долетали обрывки фраз:
— Нет, я вам еще раз повторяю… Если бы речь шла об обычном аппендиците, я бы попытался прооперировать… Но прободение — это уж совсем другое дело!
Остальное стало быстро уходить, словно слушаешь радио и теряешь волну, да это было уже и неинтересно. Бородач не подыскивал слов, чтобы утешить друзей Мануэля.
— Сделать укол пенициллина в брюшину — это я еще могу. Но, знаете ли…
В конце концов он решился вскрыть еще один пластиковый пакет и начал манипулировать в том сокровенном месте, где находится пупок и откуда шла нить, которая когда-то привязывала младенца Мануэля к матери и которая осталась между ними навсегда. Даже если врач выносит тебе смертный приговор, ты не в силах помешать ему еще что-то делать, когда он пытается продлить тебе жизнь, пусть даже вопреки твоей воле. «Спасибо, доктор», — ледяным тоном поблагодарила Мария, прежде чем обернуть это безжизненное тело — но оно еще дышит! — в саван безмолвия. Впрочем, можно и повторить: спасибо, доктор, эта отсрочка не была бесполезной.
Главное — ничего не задеть. Никого не разбудить. Когда твоя песенка спета, подумай немного о других. С перитонитом можно и протянуть еще несколько дней, но все это темное дело. Нужно все сделать так, чтобы Оливье, пролетая над Атлантикой, уже не о чем было волноваться. Ну а Мария — за нее можно быть спокойным: она с места не сдвинется, пока смерть не унесет человека, который и так уже сломал ей жизнь, — она не сдвинется с места и потом. Возможно, захочет выполнить последний перед ним долг, да только сможет ли? Держать в доме труп, сказал бы Прелато, чертовски обременительно. Даже страшно подумать такое: Мария в одиночку тащит на себе тело весом в семьдесят килограммов. Страшно представить себе, как она на глазах у соседей копает в саду двухметровую яму, чтобы пристойно похоронить своего изгоя.
Но тот же Прелато сказал бы: нет трупа — значит, нет и проблем! Мануэль Альковар исчез. Ничто не обязывает его находиться именно здесь, а не в любом другом месте, зато многое обязывает его находиться в другом месте, но не здесь. Смерть — везде смерть, и вам, господин сенатор, надо бы испустить дух так, чтобы Марию не могли обвинить в преступном содействии врагу общества. Еще в субботу вечером, когда Оливье сообщил, что придет врач, Мануэлю все уже было ясно: он понимал, что никто не в силах ему помочь. Он поздравил себя с тем, что не поддался желанию «поручить» Марию хозяевам. Они могли бы догадаться, какое он принял решение, и сорвать его планы. Однажды он уже пытался удрать, но тогда он не был до конца убежден, что должен так сделать, и не бежал, хотя силы и были, так что Мария без труда нагнала его и вернула обратно; а теперь, как бы ни было тяжко его состояние, он должен довести свой план до конца, даже если придется ползти на коленях.
Исчезнуть. Не оставляя следов, не оставляя записок. Это будет непросто. Все три недели, предчувствуя, каким будет его конец, он старался об этом не думать. Однако при одной мысли о пытке по спине у него пробегал озноб; а по ночам снились такие кошмары, после которых он усомнился, сумеет ли выдержать муки и боль. Он не из тех бесстрашных безумцев, что способны посреди площади облить себя бензином и сгореть на глазах у толпы в назидание Каину. Не принадлежит он и к тем, кто мастерит самодельные бомбы и, следуя ритуалу, взрывает себя самого — мстителя вместе с тираном. Погибнуть ради женщины, предоставив патрулю подобрать тебя и расстрелять тут же на месте, вместо того чтобы подохнуть в смрадной агонии, разумеется, не такая почетная смерть.
Какая чушь! Речь идет не о том, чтобы умереть ради Марии, речь идет о том, чтобы умереть без Марии, а ей подарить продолжение жизни. И если глупо, хоть и почетно, погибать во имя уже проигранного дела — тем более что проиграно-то оно временно и лишь на одном клочке земли, — если нелепо идти самому навстречу убийце, то лишить его жертвы не столь уж бессмысленно и нелепо. И не столь уж бессмысленно оставить кого-то в живых после себя/Ведь если наше существование после смерти, единственно возможное, длится так долго, как долго помнят нас те, кто нас любит, разве стремление к этому н» есть самое прекрасное проявление эгоизма?