– Хорошо, я объясню, как я могу быть тем, что я есть. Во-первых, я фашист не духовный. У итальянца политические убеждения с духовностью не имеют ничего общего. Он слишком живет настоящим, чтобы идеалистически смотреть на то, что им правит. С одним или двумя перерывами тут всегда была тирания в том или ином виде, и ему в конце концов стало все равно. Что до меня, то я оппортунист. Оппортунист
– Какое трусливое оправда…
– Касс, прошу без оскорблений. Позвольте объяснить. Дело не только в этом. В ранней молодости, как я вам уже говорил, я был коммунистом. Но это моя ошибка. Я был глуп, мало знал.
– А посему, поступив в полицию, вы на все это плюнули и стали фашистом? Забыли и про лагерь в Польше, где они перетопили миллион еврейских детей на сало, и пещеру под Римом, куда они отвели несколько сотен ваших невинных соотечественников и в припадке бессмысленной кровожадности скосили из пулеметов. Вы забыли, что за двадцать лет фашизм превратил Италию в пустырь, в пустыню. И не рассказывайте мне, что Муссолини построил отличные дороги. Вы забываете… Эх, Луиджи, до чего ж у вас короткая память!
– Прошу вас, Касс, – кисло возразил полицейский. – Не надо истерики. Мы не немцы. Вы в самом деле испытываете мое терпение. Вы будете слушать?…
– Давайте. (Давай, серая скотина.)
– Итак, чтобы есть, чтобы поддерживать свое существование – не говоря уже о моей семье в Салерно, – я не мог оставаться коммунистом, ни практически, ни морально. Так какой же путь мне оставался? – с видом победителя спросил он.
– Ну хотя бы христианских демократов или социалистов. Господи помилуй, да любой, Луиджи, кроме этого гадостного…
– Не спешите, мой друг. – Луиджи сухо усмехнулся. – Может ли честный человек быть христианским демократом, я вас спрашиваю? Как указал великий немецкий философ Ницше (великие имена Луиджи всегда давал развернуто: знаменитый француз Декарт, прославленный художник Беллини), именно эти растленные и самодовольные подонки общества приносят народу больше всего вреда. Может ли честный человек поддерживать партию священников, жирной буржуазии и всех тех, кто готов пресмыкаться перед вашим orribile [246]министром иностранных дел, – фамилию он произнес несколько на галльский лад: Дюлес, – который мечтает превратить Италию в копию американской протестантской церкви? Мы бедны и с удовольствием примем милостыню; но от этого человека не может быть никакой милостыни, только ханжеские слова и барыш для богачей, которые делают пишущие машинки в Турине. Может честный человек уважать тех, кто уважает его? Ответьте, Касс. А что касается социалистов, они дряблые и мягкотелые и предлагают только грезы.
– Хорошо, Луиджи, вы могли остаться никем. Независимым – так это называется?
И опять ответом была раздражающая улыбка.
– Итальянец должен кем-то быть.
– Должен носить ярлык, – сказал Касс, думая, что заработал очко в свою пользу.
– Носить ярлык – да, но не обязан быть тем, что значится на ярлыке. Вот чем мы отличаемся от всех остальных. А что до моей короткой памяти, как вы выразились, позвольте спросить вас, сколько евреев казнили итальянские фашисты? Судя по вашему лицу, вы отдаете себе отчет, что грехи Германии – это не грехи Италии. – Он выдержал паузу и дружески потрепал Касса по руке. – Я вам вот что скажу. Итальянцы – самый рациональный народ на земле. То, что могло быть грехом, мы обратили в добродетель.
– Мы это не называем рациональностью. Мы называем лицемерием, и это не добродетель.
– Называйте как угодно. Мы, итальянцы, бедны и слишком много пережили, чтобы совершенную честность считать добродетелью. Мы полагаем, что честность в меру, честность, расходуемая экономно, стоит больше, чем неподъемная ноша вашей самодовольной англосаксонской праведности. Что до меня, я могу быть фашистом, не кривя душой. Это самый надежный выход. Я должен заботиться о своей шкуре. Я держу ухо востро и жду своего часа, хотя ни на что не надеюсь. Кто знает, может быть, и я когда-нибудь кому-нибудь сделаю немного добра?