– Я Мия, – сказала она. – А ты, я так понимаю, Иззи.
Иззи устроилась на барном стуле.
– Ага, психованная.
Мия тщательно протерла столешницу.
– Мне никто ничего такого не говорил.
Она прополоскала губку и выложила на подставку сушиться.
Иззи погрузилась в молчание, а Мия принялась драить раковину. Закончив, включила духовку. Отрезала кусок от буханки в хлебнице, намазала маслом, густо посыпала сахаром и держала в духовке, пока сахар не растаял булькающей золотистой карамелью. Сверху положила еще кусок хлеба, разрезала сэндвич напополам и поставила перед Иззи – предложением, не приказом. Иногда Мия делала так для Пёрл, когда у той случался, как выражалась Мия, “гнилой день”. Иззи, наблюдавшая молча, но с интересом, подтащила к себе тарелку. По ее опыту любезности ей оказывали из жалости или опаски, но этот простой жест, похоже, не имел второго дна: доброта по мелочи, без обязательств. Проглотив последнюю крошку, Иззи слизала масло с пальцев и посмотрела на Мию.
– Ну, рассказать, что было? – спросила она, и всплыла вся история.
Руководительницу оркестра миссис Питерс остро недолюбливали все. Была она высокая, болезненно тощая, волосы красила под ненатуральную солому и стригла под Дороти Хэмилл[25]
. По словам Иззи,Казалось бы, Иззи, которая музицировала с четырех лет и стала второй скрипкой, хотя училась всего-то в девятом, бояться нечего.
– С тобой ничего не будет, – сказала виолончелистка, ощупывая глазами ее золотые кудри, – “афродуванчик”, называла эту прическу Лекси.
Если б Иззи не лезла на рожон, миссис Питерс, вероятно, на нее и не смотрела бы. Но Иззи лезла на рожон.
В то утро, когда Иззи отстранили, она сидела на стуле, отрабатывала сложную аппликатуру на первой струне в пьесе Сен-Санса, над которой трудилась на частных уроках. Гуд альтов и виолончелей затих: в класс ворвалась миссис Питерс с термосом наперевес. Мигом стало ясно, что настроение у нее рекордно поганое. Она рявкнула на Шаниту Граймз – велела выплюнуть жвачку. Она гавкнула на Джесси Лейбовиц, которая порвала струну “ля” и искала в футляре запасную.
– Похмелье, – беззвучно диагностировала Керри Шульман, и Иззи угрюмо кивнула. Что такое похмелье, она понимала лишь в общих чертах – несколько раз наутро после вечеринок хоккеистов Трип тупил и пошатывался чересчур даже для Трипа, – но знала, что от похмелья болит голова и на всех рычишь. Кончиком смычка она постучала по ботинку.
Миссис Питерс за дирижерским пультом от души глотнула кофе из кружки.
– Оффенбах! – гаркнула она, воздев правую руку. Ученики зашуршали нотами.
На двенадцатом такте “Орфея” миссис Питерс замахала руками:
– Кто-то фальшивит. – Она смычком указала на Дейху Джонсон, сидевшую в последнем ряду вторых скрипок. – Дейха. С шестого такта.
Дейха, про которую все знали, что она отчаянно застенчива, глянула на миссис Питерс испуганным кроликом. Она заиграла, и легкий тремор дрожащей руки расслышали все. Миссис Питерс потрясла головой и постучала смычком по пульту:
– Смычком не то. Вниз, вверх-вверх, вниз, вверх. Еще раз.
Дейха еще раз продралась сквозь фрагмент. Класс кипел негодованием, но никто не говорил ни слова.
Миссис Питерс опять надолго присосалась к кофейной кружке.
– Дейха, встань. Еще раз, медленно и со вкусом, – пусть все послушают, как
Уголки губ у Дейхи задрожали, будто она вот-вот заплачет, но она приложила смычок к струне и опять заиграла. Миссис Питерс снова потрясла головой и, перекрикивая одинокую скрипку, пронзительно завизжала:
– Дейха! Вниз, вверх-вверх, вниз, вверх. Я что, непонятно говорю? Мне на негритянский перейти?
Тут Иззи вскочила и цапнула ее смычок.