Читаем И прочая, и прочая, и прочая полностью

— Нынче мне их благородие сказали:

И — тонким фальцетом:

— Что же ты, Иван, голова садова, книги мои платяной щеткой чистишь? Тряпку бы взял…»

И — снова собственным голосом:

— Теперь так и буду. Тряпкой то есть…

Объясняю Ивану, что случилось: ехать нам нельзя, дорога стала. По какой причине и для чего железнодорожники бастуют, Иван знает.

— Ишь ты… Остатние, значит, пошабашили! — отвечает Иван с удовлетворением. — Ну, давай бог, в добрый час! Может, чего и добьются.

Подумав, он добавляет:

— И ведь хорошо, что дома остались! Время-то вон какое баламутное… Поехали бы, да вдруг нас с дитем в пути затерло!

Конечно, он прав: дома нам с Колобком спокойнее.

— Ну-к, ваше благородие, господин поручик Колобок, — обращается Иван к Колобку, присев перед ним на корточки, — айда мы с тобой в лавку за провиантом. Жить-то, мил друг, надо? Пить-есть надо?

— Нада, нада! — восторженно пищит Колобок и сам тянется к Ивану на руки.

После их ухода я, — как говорится о демобилизованных на языке официальных документов царского времени, — «возвращаюсь в первобытное состояние»: снимаю шубу, шапку и единственную калошу. Потом сажусь и думаю. Подумать надо о многом.

Вот, значит, и свершилось то, о чем мечтали все мы, все обитатели «глубинок», захудалых городов и сел российских: революция наконец приблизилась вплотную и к нам!

И от этой мысли меня заливает надеждами, — ведь подумать только, где мы живем, какая вокруг нас обстановка!

<p>2. Где мы живем?</p>

Из-за двойных оконных рам, вставленных уже по-зимнему (вставлял и замазывал рамы душевнобольной-хроник Филя, старик с разбойничьей мордой и клокастой, пегой, рыже-седой бородой), доносится привычный рокот мужских голосов. Так шумят школы во время перемены. Так же — непрерывно, множественно, но еще и торжественно-хорово — гудят телеграфные столбы, если приложить к ним ухо. Лишь, в отличие от школьного гомона, здесь не прорываются смех и веселые восклицания, нет и успокаивающей ровности глубокого дыхания телеграфных проводов. Здешний гомон, скорее, угрожающий по интонации, его все время прорезают яростные крики, из зарешеченных окон вырывается разнообразная брань, почти всегда грубая и циничная.

Этот большой каменный корпус, рядом с которым мы живем, — «беспокойное мужское отделение» земской психиатрической больницы в селе Колмове близ Новгорода. Муж мой работает в этой больнице врачом-ординатором.

В прежнее время беспокойных душевнобольных звали «буйными». Вообще-то они, конечно, буйные и есть. Соседство с ними не очень приятно. Гомон больных не смолкает круглые сутки. Ночью он только несколько ослабевает: многие больные опят. Но иные продолжают и ночью бормотать, разговаривать вслух, даже кричать. Случается, что Колобок, проснувшись ночью от криков, прислушивается и говорит опасливым шепотком:

— Муни!

Это странное слово Колобок заимствовал от приехавшей сюда с нами няни Каси. Кася говорила на той смеси польских, русских и белорусских слов, на какой объясняется большинство населения ее родного края — «виленщизны». Вечно орущих, ругающихся душевно¬больных из беспокойного мужского отделения Кася называла «самасшедшие мунщизны» (мужчины). Не умея еще выговорить такое сложное слово — «мунщизны», Колобок переделал его в «муни». Касе здесь не понравилось: «А бодай их, тых самасшедших!», и она скоро уехала обратно. Но слово «муни» сохранилось в небогатом пока словаре Колобка.

Кроме «самасшедших мунщизнов» в больнице есть корпус для беспокойных душевнобольных женщин. Там еще более шумно, крики пронзительнее, а ругань, как ни странно, еще циничнее. В первый день нашего пребывания здесь я встретила во дворе плывшее на меня прелестное видение — совсем юную, очень хорошенькую девушку. Она тихо скользила по дорожке, переступая маленькими ногами, обутыми в грубые больничные «коты». Поравнявшись со мной, девушка нежно улыбнулась мне и, сделав непередаваемо-непристойный жест, выпустила изо рта, словно струю папиросного дыма, такое замысловатое ругательство, какое придумал бы не всякий ломовой извозчик. Зовут эту больную Тамарочкой, она — отпрыск старинной дворянской семьи, не так давно окончила в Петербурге Смольный институт для благородных девиц. Болезнь ее неизлечима. Надзирательницы зорко следят за Тамарочкой, — у нее бывают приступы буйства. А врачи могут только заносить в историю болезни постепенные фазы погружения Тамарочки в трясину полного морального и умственного распада.

Территория Колмовской больницы очень велика. Кроме беспокойных корпусов мужского и женского есть еще корпуса для слабых и тихих больных и для хроников. Иные хроники содержатся в Колмове уже по двадцать и больше лет. Они свободно передвигаются по всему Колмову, исполняют всякие работы. Рыжий Филя, например, не только вставляет и выставляет оконные рамы, но и вообще разнообразно плотничает. Люби¬мая же его специальность — устройство зимнего катка с большой зеркальной ледяной поверхностью, обсаженной срубленными елками.

— Только извиняйте: чего нет, того уж нет… Без музыки! — беспомощно разводит руками Филя, тряся клокастой пегой бородищей.

Перейти на страницу:

Все книги серии Вечерние огни

Похожие книги