А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Она тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.
Она любила синевато-бежевые.
Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню, а там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, прищуренный веснушчатый мальчик-отличник.
Она уходила на работу — «быть инженером». Остальные в школу — «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться (и зачем она послушалась мать? почему пошла в медучилище, а не в «культурку»? ну, и что с того, что «денег не будет»? у нее и сейчас их очень немного, хотя она в армии и на хорошем счету).
Ленка была тоненькая, веснушчатая с каштановыми волосами и походкой несколько великоватой для своего роста. Она на пару сантиметров выше своей матери, а мать — метр пятьдесят пять. Они маленькие, обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только Ленка долго не умела на них ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «
— Ты как сваи забиваешь, — говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя факты.
Набор Ленку интересовал. Также ее могли бы интересовать и материны каблуки. Только у матери был тридцать пятый, а у нее тридцать седьмой, так что высоченные шпильки, на которых ходила мать, дочери не годились.
— … и слава богу, — тайком говорила она, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые — такие? Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было жить как-то. Мыли полы попеременно. С утра «быть инженером» или «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении — пока одни примерялись к советской собственности, другие — ее мыли, а тех, кто рвал чего-то (открывал «
Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными). Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «
Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате — она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «У». Долго-долго. Страшно — мурашки по коже.
Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно никогда не плачут.
Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» — по наледи высокими каблучками; «упадет — не упадет», — спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего в детсад, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу — «быть»; и дальше, и дальше…
Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытом клеенкой — я помню зеленое поле и блеклые розы на нем — смотрели друг на друга и не знали, что делать.
Страшно было.