— Два раза в день чищу, — сообщила Санни на своем довольно приличном английском, когда мы побывали у нее в первый раз, а друг восхитился ее зубовным блеском.
У Санни — талант к языкам. Помимо родного бирманского, она говорит на тайском, китайском, английском. Может объяснить тонкости ресторанной кухни индусам, малайцам и русским. «Krevetka sta gramm», — сказала она, когда узнала, откуда я родом.
Уже в первый к ней визит (а всего их было четыре) друг мой принялся ее целовать. Если бы он был не немцем, а русским, то наверняка называл бы ее «душечкой» — такой уютный у бирманки облик. Она мягкая, веселая и открытая, кажется, всем ветрам.
Во второй наш визит она рассказала, как бежала из Бирмы, из родной деревни, расположенной близ тайской границы. А прощаясь, мы уже знали, что сыну ее 14-ть, она не видела его восемь лет, потому что в Таиланде Санни работает нелегально, границу пересекать опасно, а у родственников нет денег; Санни — не единственный, но главный источник дохода. Половину заработка она отсылает домой, где с хлеба на воду перебиваются еще и три ее сестры. Как самая старшая, она обязана поддерживать родственников. Жаловаться ей запрещается, но Санни, вроде, и не умеет унывать. Она улыбается охотно и не выглядит униженной нищетой.
— Ага, у меня комната с подругой, — весело подтвердила она. — Здесь недалеко. Десять минут ходьбы.
— А в комнате что? — спросил я.
— Матрас. Я там только сплю.
— А муж есть? — спросил мой друг.
— Друг был. Только друг, — сказала она, сложив указательные пальцы крест-накрест.
Он тоже бирманец, тоже на черных работах, но без царя в голове. Проигрывал и свои, и ее деньги, так что, когда тайские полицейские его поймали и выслали домой, Санни даже рада была.
— Теперь у меня нет секса, — сияя, сообщила она.
А на родине ее считают потаскухой («Если дома по улице пойду, на меня пальцем показывать будут»). Санни родила в 17. Друг бросил, когда была на третьем месяце.
— Я тогда не знала, что у женщины бывает оргазм. Я ничего не знала. Ну-ка, покажи, — вспоминала она свидание со своим «первым». — А почему ты белым писаешь? — она покатилась со смеху.
— Сексуальное воспитание как в Советском Союзе, — сказал я.
— Да, наша страна дружила с Советским Союзом, — подтвердила Санни, а вполголоса добавила. — У нас советская атомная бомба есть.
Я был готов в ладоши захлопать — какая лучезарная тетя.
— Прямо вот так. К тебе в ресторан пришли и про бомбу рассказали, — сказал мой друг, к тому времени окончательно влюбленный в эту веселую толстушку в тесной майке, раскрашенную во все цвета радуги.
И ручки ей целовал, и денег совал, и печалился несказанно житейской несправедливости: вот работает человек шесть дней в неделю, а заработал только на матрас.
Теперь вспоминает ее то и дело. Через друзей деньги посылает. Хочет от нее детей.
— Санни — пример дикой капиталистической эксплуатации, — говорит он.
— Блестящий пример, — соглашаюсь я. — Лучезарный.
КРАСНАЯ ПАЛАТКА
Негритянка. Самая настоящая. Черная, до баклажанной синевы. Зовут Луиза. Мы с ней в соседних домах живем. Мы бы так и дальше издали друг другу улыбались, но однажды я увидел ее на костылях и спросил, что случилось.
— Машина сбила, — сказала она.
Она довольно красива, если подойти к ней ближе. Крупные черты лица — и пухлые губы, и глаза с толстыми веками, и высокий выпуклый лоб — исполнены африканским боженькой со всем возможным старанием. А там, где видна небрежность, то она, оказывается делом рук человеческих. Вот волосы странным дыбом. От природы они у Луизы, вероятно, сильно вьющиеся, но она их распрямляет, отчего на голове получается ком неживой черной пакли.
Машина ударила ее не сильно, но для серьезного вывиха хватило. Прописали два месяца ходить на подпорках.
— И кто виноват? — спросил я.
— Не знаю, — сказала она, заметно смутившись, паклевидный ком нырнул немного вниз, вместе с головой, которая отозвалась на движение длинной шеи.
Смущение у Луизы всегда прописывается отчетливо. От природы худая, она при ходьбе сильно сутулится. У Луизы большая грудь, и она ее стесняется. Ходит, загнувшись, странно вывернув руки — тщетно пытаясь скрыть свое богатство.
Негритянка цвета баклажана и цвета предпочитает родственные — черные, темно-синие. У нее есть черная куртка из жатой синтетики, в ней Луиза особенно похожа на головешку. Черный, кстати говоря, слишком честный цвет — он не скрадывает недостатков, он их выпячивает: толстые в черном выглядят безнадежно толстыми, худые — тощими до костлявости. А у Луизы вот грудь усталыми торбами лежит.
Водитель, который на нее наехал, сказал, что проглядел пешехода: асфальт черный, и пешеход — тоже, слились, не сразу и разглядишь. Ему поверили.
— Вы бы улыбались почаще, — предложил я. — Ваши зубы за километр видно.
И снова этот странный нырок головой.
Компенсации за вывих Луизе не дали, а она, как я думаю, не слишком настаивала. Глядя на нее, я представляю себе века рабовладения. Луизу легко вообразить прилежной служанкой в какой-нибудь Луизиане, из тех теней-смиренниц, на которых покрикивали белокожие ирландские барышни.